Вот так вдруг, с первого взгляда, зрители не могли не отдать всего своего внимания и сострадания Мармеладову — Чехову. Действительно, было в нем что-то «очень странное», «во взгляде светилась как будто даже восторженность, — пожалуй, был и смысл и ум, — но в то же время мелькало как будто и безумие». Так творческой волей Чехова перед зрителями возникал образ титулярного советника Семена Захаровича Мармеладова.
С беспокойством, тоской, почти торжественно начинал Мармеладов — Чехов свой рассказ о беспросветном горе, о чудовищной нужде, о несчастной чахоточной жене своей Екатерине Ивановне и трех ее маленьких заморенных детях, и об его взрослой дочке Сонечке, которая ради спасения семьи пошла на улицу торговать собой... И о том, как он, Мармеладов, в день бесчестья родной дочери лежал пьяненький. И о том, как, устроившись с трудом на работу, пребывал «в мечтаниях летучих», но первое же свое жалованье пропил, как раньше пропивал все, даже чулочки жены, даже ее косыночку из козьего пуха. И о том, что сегодня у Сонечки последние тридцать копеек выпросил на похмелье. «А ведь и ей теперь они нужны. Ведь она теперь чистоту наблюдать должна».
Бессмертные слова Достоевского у меня неразрывно связались с голосом Чехова, с его интонациями, с огромной внутренней силой его исполнения. Каждую деталь, каждое слово Мармеладова Чехов переживал как нечто кровное, почти автобиографическое. С неподдельной искренностью, с ненасытной жаждой самобичевания Мармеладов — Чехов стремился еще и еще показать: вот какой он «прирожденный скот», вот до чего он дошел, до чего опустился, до чего довел жену свою, а ведь она «особа образованная и урожденная штаб-офицерская дочь. в благородном губернском дворянском институте воспитывалась и при выпуске с шалью танцевала при губернаторе и при прочих лицах. ».
Во всей этой длинной речи не было ни одной резонерской фразы: страстно, горячо, пламенно искал на наших глазах Мармеладов — Чехов решения сложной моральной проблемы, искал немедленного решения. И когда, «вставая с протянутой вперед рукой, в решительном вдохновении», он говорил о дне страшного суда, зрителям было ясно, что главное здесь — великое утешение и сладостное облегчение, которое он в этом нашел, безмерная радость, что «на страшном суде» будут прощены также все «пьяненькие, слабенькие, соромники. потому что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего». И Мармеладов — Чехов, «истощенный и обессиленный», опускался прямо на пол, плача от радости, что победил свою тяжкую душевную муку.
Так разнообразно показал себя уже в концертном репертуаре молодой актер. Победа Чехова над узкими рамками амплуа подтвердилась и в спектакле Первой студии «Двенадцатая ночь», где он сыграл роль Мальволио.
неожиданный мальволио
На сцене ничего не может быть «чересчур», если это верно.
Вл. И. Немирович-Данченко
Я сидел у Михаила Александровича в его домашнем кабинете, в большой комнате очень своеобразной формы. Она была совершенно круглая. Два окна, дверь на балкон, выходивший на Арбатскую площадь, две двери в соседние комнаты, камин. Все это выстроилось по кругу и создавало какое-то особое настроение — спокойное, сосредоточенное, гармоничное. А главное, по этой комнате очень приятно было расхаживать в самых разных направлениях, что особенно любил Михаил Александрович.
Так было и в этот день. Только что вернувшись с репетиции «Двенадцатой ночи» в Первой студии МХТ, он прогуливался по комнате. Я сидел у стола и по просьбе Чехова занимался корректурой его статьи.
За спиной у меня раздавалось невнятное бормотание, смешки и чаще всего повторялась одна и та же фраза: «Графиня, вы обидели меня, обидели жестоко!»
Легко было догадаться, что значили эти смешки и бормотание: творческое волнение не улеглось и дома, а может быть, приобрела остроту, которая наступает, когда после очередной трудной репетиции, в спокойной домашней обстановке вспоминаешь роль, исправляешь ошибки и придумываешь новое.
Совершая свое любимое «комнатное гулянье», Михаил Александрович был охвачен азартом работы. Он бормотал что-то потихоньку и тихо посмеивался — деликатно не хотел мешать мне. В бормотании слышались интонации напыщенные, почти величественные, Смех был невероятно смешон: счастливый и беспредельно глупый. Так может смеяться человек, потерявший голову от внезапно свалившегося на него счастья, от глупейшей влюбленности, от предвкушения какой-то фантастической удачи.
Читать дальше