На втором заходе Казнову ударили в мотор, притерся дуриком по склону высоты, не взорвался, не обгорел, только ногу перешиб.
— Подъезжай к палатке, — повторил Урпалов водителю.
— Старшего лейтенанта Казнова — в госпиталь, — распорядился врач. — Без разговоров. Он свое сказал…
…Силаев, отправленный командиром отдыхать и сладко уснувший в чехлах, был, наконец, найден, разбужен, спроважен к палатке. Издали он увидел Степана, сидевшего несколько особняком, с непокрытой, давно не стриженной головой, и понял, что произошло. Смущенно, с виноватым видом опустившись в задних рядах, Борис вглядывался в исхудавшее лицо старшины, замкнутое и страдальческое.
… — Традиции пишутся кровью, причем кровью лучших, как летчиков, так и воздушных стрелков, — говорил Кузя. Ни слова о Степане, — отметил Борис, вспоминая Саур-Могилу, как сиганул Степан от настырных «фоккеров», его рассказы о Херсонесе, раздражаясь собственной черствостью, неспособностью на сочувствие, на сердечный отклик.
… — Может быть, я уже надоел старшим товарищам со своими расспросами, — выступал от имени молодых Гузора, — я пока не замечаю, что надоел, напротив…
… — моторесурсы кончились, матчасть на пределе, ответственность за выпуск такой техники вот где, — шлепал себя по загривку инженер, а позади Бориса вполголоса: «Таких рубак, таких орлов снимают, Комлев, а?» — «Держись меня. Будешь держаться, будешь жить, понял?» — «Как, Коля? Ведь я хочу…» Явственно слыша каждое слово и не понимая их, Борис спросил: «Где Комлев?» — и обмер — не увидел, почувствовал, два сильных сердечных толчка сказали ему: капитана на земле нет. Гнездо «Орлицы» опустело.
И встретил поднятые на него полные страдания и боли глаза новичка.
А вокруг ничего не изменилось.
Вздувался, ходил ходуном на шальном ветру брезент палатки, катила по грейдеру к Севастополю техника.
Очередной оратор пенял молодым за невнимание, «по причине чего случился взлет с чехлом на трубке Пито», призывал быть на земле и в воздухе настороже, поскольку весь резерв техники — «Иван Грозный», и тот после капремонта не опробован. Председательствующий Кузин грыз былинку, Урпалов, потупившись, сворачивал цигарку.
Собрание, фронтовой аэродромный быт своим несокрушимым ходом врачевал их, оставшихся без капитана, убаюкивал словоговорением…
Но это невозможно — Силаев вскинул руку:
— В порядке ведения!
Кузин, председательствующий, его не расслышал.
Борис ждал, тянул руку, не зная, что скажет, понимая: так продолжаться не должно. И Кузе это передалось:
— Ты что хочешь сказать? — Нетерпеливо: — Говори!
— Подвести черту, — сказал Силаев. — Принять решение: в ответ на гибель капитана Комлева ударить по Херсонесу группой ИЛов, составленной из добровольцев.
— А на бомбах написать: «Подарок фрицу!» — пылко внес свою лепту Гузора.
…Как повисает с началом стендовых испытаний долгая, тягучая нота над городом, где есть авиамоторный завод, так и над пепельно-желтой весенней яйлой не смолкал небесный гул; в горах он мешался с эхом артиллерийской канонады, направленной на Херсонес, выкатывался в море и там пропадал; генерал Хрюкин, не обходясь силами своей армии, через головы высокого начальства вовлек в наступательную операцию соединение бомбардировщиков АДД, за что ему кратко и недобро выговорил Верховный: «Вы упрямы, генерал, и нетерпеливы. Хорошего военного от плохого военного отличает исполнительность». (А в своем кремлевском кабинете, уже июньским днем, по случаю совпавшим с днем рождения Хрюкина, сказал: «Тридцать три года — возраст Иисуса Христа. Говорят, в этом возрасте человек все может. Советую вам никогда не забывать уроков Сталинграда», — и перебросил генерал-полковника авиации Хрюкина на 3-й Белорусский фронт, где назревали главные события военного года.
Полевые аэродромы Таврии прохватывала всегдашняя спутница боя — лихорадка, обдавшая Степана в момент его появления на взлетно-посадочной полосе своего полка, — тот же отзвук нараставшего воздушного удара во имя скорейшей победы в Крыму.
Ради этого собирались на Херсонес и летчики-добровольцы во главе с лейтенантом Силаевым.
В сжатые сроки Борису столько предстояло проверить, что его всегдашняя мука, что ему никогда не удавалось проявить своих возможностей в полную меру, становилась невыносимой; отчаявшись, он в конце концов положился на выучку товарищей по строю, и эта невольная мудрость внутренне его раскрепостила. ««Семнадцатую» Гузора у меня не получит», — сосредоточился Силаев на важном для него обстоятельстве. Сам он вынужден был от «семнадцатой» отказаться: на «семнадцатой» не стоял радиопередатчик и служить теперь лейтенанту, занявшему командный пост, обеспечивать управление боем она, увы, не могла. «На откуп слабоватому Гузоре я ее не отдам», — рассудил Борис. Утрясая состав, он доверил свою родимую Бороде, светлобородому летчику, появившемуся в полку на Молочной и подкупавшему умением делать все, что ему поручалось, с какой-то заразительной истовостью. К «семнадцатой» новый владелец подвалил, как завзятый лошадник к племенной кобыле: «Но, милая, балуй!» — дружески потряс он ее за лопасть винта. «С ней так не надо», — огорчился Силаев, усомнившись в Бороде. Как всегда в минуты возбуждения, глаза Бориса не косили, но теснее сдвигались к переносице, — поверх голов он выискивал Конон-Рыжего. Искупать свою вину Конон-Рыжему предстояло в экипаже Бороды. Развести Степана и Гузору, а главное, оставить стрелка под покровительством мистических знаков, оберегавших уязвимые узлы «семнадцатой» и таких успокоительных для них обоих, — в этом состоял смысл единственного, по сути, решения, проведенного в жизнь молодым ведущим Силаевым.
Читать дальше