— Mus`asais ierocis ir spalva — наше оружие — перо, — подсказал Плиекшан.
— Именно! — Горький повторил фразу по-латышски. — Какая музыка! Какое уверенное достоинство. Но простите, бога ради, Янис Кристапович, перебил вас. Чем же закончите сказку-то?
— Вы ее уже сами закончили, Алексей Максимович, — Плиекшан радовался и поражался тому, насколько близко они чувствовали и мыслили с этим странновато одетым человеком, которого он знал и любил давно, с кем познакомился только теперь.
— Сложная символика, — заметила Мария Федоровна. — Бард и зачарованная королевна.
— А я понимаю, — Горький хитро прищурился. — Не поэт расколдует деву, а, напротив, она его вдохновением одарит! Так, Янис Кристапович?
— Так. — Плиекшан ощущал себя бодрым и молодым, впервые, кажется, после ссылки. — Не знаю, что может сделать поэт для революции, — верю, многое, — но революция для поэта, как земля для Антея. В ней истинная сила его и вдохновение. Коли не ей служить, то чему? Ведь если не отдать себя целиком, до последней кровинки, то и взлета никакого не будет. А что другое способно захватить нас столь всеобъемлюще властно?
— Вот она, Мария Федоровна, романтическая окрыленность века, — наклонился Горький к Андреевой. — Завидую удивительной цельности вашей, поэт Райнис. — Он растроганно развел руки, показывая, что не находит слов. Но сейчас же заговорил спокойно и обстоятельно, высказывая давно обдуманные мысли: — Нельзя только разрушать. Сметая тлен, надо во весь голос приветствовать новое солнце. Беспощадная зоркость совы не должна мешать песне жаворонка.
— Отрицание и утверждение неразделимы, как свет и тьма, — добавил Плиекшан.
— Вас не смущает применение термина «романтизм» к психологии пролетариата? — Горький выжидательно наклонился к Плиекшану.
— Нет, Алексей Максимович, не смущает. Важно содержание, которое мы вкладываем в те или иные слова. Новый романтизм, очевидно, так же противоположен шиллеровскому порыву, как и нарочито приземленному натурализму.
— Не перестаю поражаться зоркости вашего понимания. — Горький расчувствовался настолько, что готов был обнять Плиекшана, но мешала природная сдержанность латышского поэта, которую Алексей Максимович принял даже за некоторую чопорность. — Не перестаю, — повторил он, гася порыв. — Рабочий люд начинает смотреть на себя как на хозяина мира, освободителя человечества. Это дерзость воли и разума.
— Знамение века, Алексей Максимович. Само время ныне стало великим. Пусть его бег все еще ощущается как тяжелый удушливый гнет, но воздух, как верно сказала Мария Федоровна, уже до предела насыщен электричеством. Пролетариат действительно осознал себя историческим классом. Да что там говорить: царизм стал тесен даже капиталисту. И это лишь усиливает ярость безнадежно больной, но еще могучей монархии. Вы спросите — зачем я об этом заговорил?
— Не спрошу, — покачал головой Горький. — Предчувствую, что объясните.
— В наш век далеко не достаточно привычной полярности: свет — тьма, ночь — день, свобода — рабство. Вот почему многие современные художники вместо живых полнокровных людей создают, говоря словами Маркса, ходячие «рупоры духа времени». Грядущий романтический персонаж, Мария Федоровна, должен все-таки говорить языком Вильяма Шекспира. Как вы полагаете?
— Могу только сказать, что актеру всегда приятнее играть роль полнокровного человека, а не ходульного выразителя правильных идей. — Андреева взяла с канапе меховую муфту, чтобы согреть руки. — А зритель, по-моему, примет и Шейлока, и Карла Моора. Лишь бы с душой было сыграно, с полной самоотдачей.
— Зрителя воспитывать надо. — Горький набросил на нее шубку. — Совсем холодно стало. — Он прошелся во комнате. — Хорошо еще, что из окон не дует.
— Вы бы тоже оделись, Алексей Максимович, — предложил Плиекшан, который так и остался в пальто, лишь снял шляпу.
— Мне хоть бы что! — Горький довольно махнул рукой. — Я ко всему привычен. Воспитывать! — Он вернулся к оставленной мысли. — Это сегодня он предпочитает всему балаган, а завтра, глядишь, сам потребует Гамлета, принца Датского… Как же я любил ярмарочные представления! — мечтательно зажмурился он. — Нет, не скоро отойдет народ от балагана.
— А может, и не надо, Алексей Максимович? — с улыбкой спросил Плиекшан. — Многие просто недооценивают благороднейшую роль самой примитивной сатиры. Ведь в ней душа народа, его стихийное чувство справедливости. Сатирой больших целей можно достичь. Без нее я просто не мыслю поэзии. Мой поворот в эту сторону совершился почти бессознательно. Вероятно, это идет от наших латышских, литовских и белорусских народных песен.
Читать дальше