Далматинский берег Балканского полуострова есть всплеск Италии: итальянская речь, итальянские церкви, венецианские здания, и всюду глядит на вас венецианский Лев Св. Марка. С обеих сторон Адриатического моря, с балканского берега на апеннинский и с апеннинского на балканский, мраморный Лев Св. Марка вперяет очи вдаль и держит в лапе раскрытую книгу, в которой первое слово: «Pax Tibi» (мир тебе). А между тем все самое кровавое в истории нашей истерзанной Европы оттуда исходило, там все зачиналось, в этом уголке Адриатического моря…
Какая нега на этих берегах, когда не просыпается «брань племен»! Корфу! Какой нежный остров в тени трепещущих олив. Огромные оливы, старые, дуплистые, и на них молоденький серебристый листок. На горе, над высоким берегом моря, раскинули старые оливы сени своей листвы, а внизу, под берегом, на синем море островов и на нем белый монастырь. И все обрамлено тенистою завесой трепещущих листов. Тут же, на этом же Корфу, безвкусная вилла императрицы Австрийской, несчастной Елизаветы, которую впоследствии купил Вильгельм. Что больше свидетельствует о безвкусии: построить или купить?
Вот удивительное Каттаро над глубоко в берег врезавшейся гаванью, у подножия исполинских гор; по этим горам, снизу видно, вьется белая лента до самого верха — то дорога в Цетинье. У меня было время от парохода до парохода, я перевалил через горы. Я видел скалистую Черногорию, дикую, бесплодную. Приехал в Цетинье в восемь часов вечера и уехал в шесть часов утра. Какое огромное усилие только для того, чтобы сказать — «побывал». Я ехал в коляске с одной француженкой, учительницей пения. Перевалив через горы, увидели налево вдали сияющее озеро. Возница наш обернулся и, указывая бичом, сказал: «Езеро». Я увидел в глазах моей спутницы какой-то ужас.
— Да я третьего дня спросила кучера, указывая на озеро, что это такое. Он мне ответил, что это Езеро. Не проездила же я двое суток, чтобы очутиться на том же месте!
Я ей объяснил, что «езеро» есть имя нарицательное, не собственное и значит «озеро». Иногда малого довольно, чтобы успокоить человека…
Вот милая Рагуза. Старые-старые крепостные стены и обсыпаны олеандрами, красными и белыми. Весь город обсыпан олеандрами, и простреливают его вверх бодрые стрельчатые кипарисы, а сверху осеняют развесистые, усталые платаны. И тут тоже есть островок с монастырем, и растут на островке особо пахучие травы; монахи их берегут и разводят. Там тихо, на том островке; там знойно, пахуче; шмыгают ящерицы и пчелы жужжат. На этом островочке стоит бюст американца Гордон-Бенета. Этот миллиардер, издатель «New York Herald'a», опутавший земной шар проводами своего телеграфа, на страницах газеты своей играющий мировыми событиями, сюда уединяется; он благодетельствует монастырю, монахи поставили ему памятник, ящерицы играют вокруг его подножия…
А вот грозное Спалато — дворец императора Диоклециана, полуразрушенный, и в остове этого дворца поместился город: лестница царского жилища — улица, двери — городские ворота. История реквизировала его под народную собственность…
Больше двухсот лет этот берег далматинский смотрит на Италию, и только теперь, после недавних потрясений, соединились они, и Адриатическое море стало итальянским озером, и Венеция, когда смотрит через воду, уже глядится не в чужеземную, а в собственную даль…
Венеция! На песчаных островах мрамором расцветший город. Вспоминаю, что моя мать однажды спросила одного крестьянина, бывшего матроса, у нас в деревне, в Павловке, — какой из всех городов в кругосветном его плавании понравился ему больше всего. «Венеция, — сказал он, — потому что там зимой тепло, вместо улиц там каналы с мраморными дворцами, и народ всю ночь поет». Какое красивое и в сжатости своей полное определение: и климат, и искусство, и человек. Этот пахарь Тамбовской губернии памятью своей выбрал воду, мрамор, ночь и музыку, то самое, о чем писали поэты, то самое, чем музыканты оглавляли свои песни, то самое, что видел Пушкин, когда писал:
Старый дож плывет в гондоле
С догарессой молодой.
О безмолвная лунность мраморных дворцов, трепещущая лунность сонной лагуны!.. Дыхание ночи… Проходит мимо длинная тень черной гондолы; звездочкой блестит фонарь на носу, и вертикальное его отражение, как огненное лезвие, прорезает путь, по которому она скользит. Как лебединая шея, недвижно щетинится над носом металлический гребень гондолы. В углублении, почти сливаясь с подушками сиденья, устало-зачарованные две обнявшиеся тени. За ними, на высокой корме, тонкая тень гондольера обмакивает сонное весло в сонную воду. И кажется, не он ведет гондолу, а огонек ведет ее, и весло лишь ради плеска плещет. Тихо дыхание ночи; она вдыхает, когда вода подымается; она выдыхает, когда вода опускается… Ударил колокол вдали; медный звук упал в ночи над морем и растаял. С которого из островов? Киоджа? Мурано? Бурано?.. Тишина и вкрапленные в тишину где-то далекие песни…
Читать дальше