…Прибегая к расхожим определениям, его можно было б назвать и либералом, и демократом, и утопистом, и реалистом в одно и то же время. Но как раз существование таких людей, как Евгений Александрович Гнедин («Женечка», как называли его ближайшие друзья и дочь, романтик, вскормленный коренной русской культурой — от Пушкина до «серебряного века», что знал и понимал с удивительной тонкостью и точностью вкуса), заставляет усомниться в ярлыках и стягах, которыми люди не столько отличают себя от других, сколько отчуждаются от себя самих, от своей действительной тверди, которой у человека не может не быть, если только ее не отнимают у него, не вырывают из-под ног.
Мне кажется уместным коснуться в этой связи еще одного момента в его жизни, столь же биографического, сколь и общезначимого. Я говорю «общезначимого» убежденно и утвердительно, хотя знаю, что касаюсь болевой точки, притом разно болящей у людей даже близких, не считая многих, которые и не сочтут за общую болезнь (общую и болезнь) те странные и судорожные поиски самого себя, которые толкают у нас человека на вывоз себя вовне, на решение с оборванной «обратной связью». Евгений Александрович имел и фактическое и нравственное право уехать. Его звали, и на руках у него был «вызов». Его прошлое, его знание Мира, его человеческое обаяние вместе со свободным владением европейскими языками открыли бы ему широкие двери в тамошнюю жизнь и культуру. Как всякий смертный, он был бы утешен на склоне лет сладостью публичного признания. Но после долгих и трудных размышлений Гнедины — действовали они, как всегда, солидарно — отклонили исход. Они сделали выбор в пользу России. Не просто остались. Они стали жить в качестве оставшихся среди таких же, как они, с достоинством неся тяготы выбора. И опять-таки — без всякой риторики, без малейшего намека на жертвенность, без ожесточения, распространяемого на тех, кто чужд подобным трудностям и чувствам, как, разумеется, и без всякого высокомерия в отношении тех, кто принял иное, противоположное решение.
Говорят, костная мозоль, образующаяся на месте перелома, делает кость более прочной. Хочется распространить это и дальше. Разве не крепче «простой» добродетели нравственная мозоль? Красиво звучит, пожалуй, даже чересчур красиво, чтобы быть правдой, и уж во всяком случае тогда, когда позади не одна жизнь и близок ее крайний край. Я бы рискнул назвать последние годы Евгения Александровича его третьей жизнью, и даже только началом ее. Чему же была бы посвящена эта жизнь — подведению итогов или попытке выйти за предел, очерченный не собственными только, а вообще человеческими итогами, какими выступают они в это затянувшееся больное лето — тем более трагическими, чем меньше осознается их несиюминутный, неконъюнктурный трагизм?
Краткость отпущенного срока не занижает значения того, чем была заполнена в последние месяцы его душа.
Он болел долго, но сгорел быстро. Даже опытнейшие врачи, не ошибшиеся в диагнозе, не смогли предугадать, что у человека, которого расхожее представление вправе бы отнести к старцам, смертельный недуг будет протекать по «молодому» графику. Он и не был старцем; болезнь впервые вывела наружу возраст. Он умирал только телом. Он страдал, но не оплакивал себя. И в летописи его жизни закатные записи читаются с такой же болью, но и с той же гордостью за Человека, с какой читаются страницы, на которых стигмы пыточных тюрем.
Внушает эта книга бытия надежду либо отчаянье? Все зависит от того, как читать ее, что связывать с каждым из этих понятий. Если нынешней надежде суждено прорасти из отчаяния, то саму надежду мы вправе назвать его именем рядом с другими родственными именами. Назвать, обязываясь не к выравниванию по этому образцу, что и недоступно, и, как всякое выравнивание, в конце концов больше отнимет, чем прибавит. Другое нужно. К другому зовет его дух: к верности, формируемой памятью и пониманием, к верности себе и близким, ко всем, кто сам не утратил потребности быть близким и верным — другим, иным, всем.
Значит, ко всем… кроме тех, кто утратил эту потребность, кто обделен даром верности и близости, кому поперек дороги «презумпция доверия»?
Нет, все-таки не так. По обстоятельствам вроде бы так. И даже по справедливости так. Но тогда ничтожно мал шанс на Спасение. И потому иначе: включая в близкие и тех, кто не близок.
Полагаю, смысл его третьей жизни — в этом. И ее незаконченность, ее смертный обрыв сродни этому смыслу. И оттого также и смерть его входит в надежду. И оттого смерть не антагонист его жизни, а ее продление. Продленная подобна той, что позади: она горькая и счастливая. И он сам — вопреки этой горечи и благодаря ей — счастливый человек. Счастливый в людях — тех, кто рядом, и тех, кто родится после; и в тех, кто пробудится позже.
Читать дальше