Пора было прощаться, и, хотя мы расставались ненадолго — условлена была новая встреча, — каждому из нас Горький на прощание говорил несколько ласковых, ободряющих слов.
Я стоял в стороне, усталый от волнения, расстроенный, — вероятно, тем, что мне не удалось доказать Алексею Максимовичу, что я пишу лучше всех и вообще умнее всех на свете. И вдруг я услышал, как он хвалит одного из молодых писателей за мой рассказ «Одиннадцатая аксиома». За мой рассказ! Это было непостижимо!
— Озорной вы человек, — с удовольствием сказал он. — И фантазия у вас озорная, затейливая. Но хорошо! Хорошо!
— Алексей Максимович, это не мой рассказ. Вот Алхимик [32] Прозвище В. Каверина у Серапионовых братьев. — Прим. ред.
, который его написал.
Добродушно улыбаясь, Горький обернулся ко мне. Это была минута, когда я должен был рассказать ему о моих надеждах и сомнениях, спросить о том, на что, быть может, мог ответить только он один. Но я поспешно сунулся вперед, очень близко к Горькому, и сказал неестественно громко:
— Да, этот рассказ мой!
До сих пор с чувством позора вспоминаю я неловкую паузу, наступившую в это мгновение. Алексей Максимович омрачился. Он хотел еще что-то сказать, но передумал и вдруг, отвернувшись от меня, заговорил с кем-то другим. Дико улыбаясь, я отошел и снова уселся на тахту, что было уже совершенно бессмысленно, потому что все прощались с Горьким и уходили.
…Я очнулся — в буквальном смысле слова, — услышав голос Горького, обращенный ко мне. Понял ли он, что творилось в моей душе, или просто хотел показать, что не придает моей неловкости никакого значения? Не знаю. Но он так ласково, с таким вниманием заговорил со мной — как я живу, где учусь, — что я мгновенно ожил и нашел в себе достаточно силы спокойно ответить на его вопросы.
Мы вышли на Кронверкский, семь молодых людей, бесконечно далеких друг от друга по биографиям и характерам, наклонностям и вкусам. Но, как семь братьев пушкинской сказки, мы любили одну царевну — русскую литературу — и ради этой любви отправлялись в далекий трудный путь.
Мы шли по Кронверкскому, потом по Троицкому мосту; была та мокрая, морская, арктическая погода, по которой петроградцы безошибочно определяют приближение весны. На Неве уже чернели полыньи, над мутной водой низко носились чайки.
Письма [33] Опубликованы в изд.: «Литературное наследство», т. 70, «М. Горький и советские писатели. Неизданная переписка». М., 1963, с. 169–186 («Горький — В. А. Каверин»). Здесь использованы примечания из этого издания.
(Горький — Каверину, Каверин — Горькому)
Горький — Каверину
Петроград. Весна 1921 г. [34] Датируется по времени, когда я послал Горькому свои первые рассказы.
Хотя неясность рассказа [35] Рассказ «Одиннадцатая аксиома».
и нарочита, но в нем чувствуется нечто недоговоренное по существу темы. И кажется, что это уже неясность — невольная. Иными словами; интересная и довольно своеобразная тема не исчерпана автором, боюсь, что со временем — он сам пожалеет: преждевременно, не продумав до конца, использовал хорошую мысль.
Написано же довольно искусно, почти талантливо, однако — язык записок монаховых не везде точен, выдержан.
В обоих рассказах — один и тот же недостаток: слишком силен запах литературы, мало дано от непосредственного впечатления, от жизни. Авторы [36] Это — отзыв Горького о двух моих рассказах: «Одиннадцатая аксиома» и «Скиталец Ван-Везен». Они были посланы анонимно, и Горький ошибочно приписал их двум авторам — очень близким в те годы — мне и Льву Лунцу.
смотрят на действительно сущее как бы сквозь бинокль книги, литературной теории.
При этом иногда бинокль употребляют с того конца, который уменьшает предметы. Размеры рассказа здесь не играют никакой роли: драгоценные камни вообще не велики. И — нередко — большой хуже малого, ибо небрежнее отшлифован.
Я бы рекомендовал авторам — больше смелости, самонадеянности, самоуверенности. Теории — это весьма интересно, иной раз даже полезно, реже — необходимо, но самое-то важное для юности — учиться из опыта, не верить, исследовать, проверять и затем уже верить! Если хочется [37] В воспоминаниях «Горький и молодые» я писал: «Освободиться от „собственно литературы“, с тем, чтобы научиться в подлинном искусстве воплощать свой жизненный опыт, — к этой мысли он неоднократно возвращался и в других своих письмах. Но опыта еще не было, и, глубоко убежденный в том, что „искусство должно строиться на формулах точных наук“, я продолжал писать свои „геометрические рассказы“» («Знамя», 1954, № 11, с. 162).
.
Читать дальше