Утёр Кирилка глаза, смотрит — взаправду непростая дудка: сверкает как хрустальная, разноцветными огоньками переливается. Взял её в руки, а пальцы-то Кирилкины так застыли, что и ледяная дудочка в них не тает. Вздохнул Кирилка, заиграл музыку тихую-тихую.
Сразу и метель вокруг поулеглась, снежинки в воздухе остановились, сугробы опустились и словно потеплело в ложбинке снеговой. Долго Кирилка играл, долго Морозко слушал, и так заслушался, что едва опомнился — жарко деду стало. Спохватился Морозко!
— Стой, — кричит, — перестань играть! Ты мне, парень, весну накличешь! Так я с тобой распогодился, что по колено в снег провалился! Ну, нечего сказать, славно ты играешь, уважил старика. Иди в свою Кишерть. И провожатого дам, чтоб не заплутал больше. — Дунул Морозко в кулак — откуда ни возьмись, позёмка по сугробу завертелась, обернулась вокруг Кирилкиных валенок, подтолкнула его, подхватила…
Так и не понял пастушок: то ли сам до Кишерти добежал, то ли позёмка донесла по воздуху… Услыхал только, как Морозко вслед кричит: «Дудку-то мою побереги! Это подарок тебе на Новогодье!»
Забежал Кирилка в Кишерти в клуб, к печке кинулся обогреться, да остановился: «Дудка-то ледяная! Растает дудочка от домашнего тепла!»
Достал из кармана Морозкин подарок — дудка и та вроде, и не та. Повернулся к свету — а дудка-то не ледяная больше, а каменная сделалась, селенитовая! Есть камушек такой в наших краях, селенит, — мягкий, ножом скребётся, полупрозрачный, как предвесенний лёд, блестеть не блестит, а изнутри будто светится… Вот тебе и неживой Морозко! Дудка селенитовая точно у Кирилки была, играл он мне.
— Про что, — спрашиваю, — играешь, Кирилка?
— Про то, как ты, тётка Агафья, на первый снежок радуешься…
И смешно мне Кирилку слушать, весело. Такой весёлой да смешливой я только в девчонках была, давно уж…


Золотой гусь
Ещё девчонкой слыхала, — говорит тётка Агафья, — а помню, как сейчас. Старики рассказывали: живёт в наших местах золотой гусь. С виду обыкновенный, а внутри — чистое золото, так сквозь пёрышки и посверкивает. Увидать его можно раз в году, о конец лета, когда по Сылве бабочки-подёнки плывут. Сами они белёхоньки, а живут один только день — под утро замертво в воду падают. Вся река будто в нетаяном снегу, и берега кругом словно припорошены. В такой день золотой гусь ночует на горе Лобач, на самой каменной вершинке, только в руки всё одно никому не даётся.
Говорят, жил в Кишерти, в большом селе, мужик по прозванию Яшка — Поймай Гуся. Во всём селе никого жаднее не было и завидущее. С молодых лет Яшка гуся золотого ловил: что ни год, как подёнкам слететь — сидит Яшка на Лобаче, гуся караулит. Ночь просидит на камнях, от жадности и холода трясётся весь, как в лихорадке, а гусь-то сядет на самый краешек и дразнит мужика. Много лет Яшка гуся ловил.
Вот однажды просидел он ночку на горе, дождался гуся. И как-то близко птица уселась — рукой подать. Пополз Яшка к ней, а она шлёп-шлёп лапками, и подальше отодвинется. Яшка, понятно, за ней. Так доползли они до самого краешка: некуда больше Яшке ползти, а то вниз полетит. Схватил жадный мужик камень да с досады бросил в гуся. Попал, да не убил, только грудь птице разбил. Кровь у гуся брызнула, перевалился он с лапы на лапу, спрыгнул с горы и улетел прочь, за Сылву. Кровь гусиная из раны капает, на гору Лобач упала, на берег, на поля, на луга. А мужик сполз к реке, взглянул в воду — а он уж седой, белый, вон как река в белых мотыльках…
Жизнь-то вся прошла, пока гуся золотого ловил, как у подёнки, как один день пролетела!
А кровь гусиная будто вся превратилась в сердоликовые бусинки.
И по сей день их находят то на Лобаче-камне, то на поле, то на берегу. Да и у меня такая есть. Кто такую бусину на шее носит, тому она кровь останавливает и от бедности помогает.
Читать дальше