— Вы только маме не говорите, что меня бьют, — испуганно шептала Клава.
— Я и то молчу. А только она всё равно чует, что худо тебе. И плачет целый день.
— А знаете что, — попросила Клава, — подведите маму к глазку. Пусть она на меня посмотрит.
— Куда тебя такую! Ты же вся битая, сеченая. И левый глаз у тебя затёк.
— А я… я здоровым глазом ей покажусь.
В сумерки, когда Евдокию Фёдоровну выпустили в коридор топить печь, надзирательница позволила ей заглянуть через глазок в камеру дочери.
— Бьют тебя, доченька? — с тоской спросила мать, вглядываясь в тускло мерцающий глаз дочери.
— Что ты говоришь, мама? Ничего даже похожего… — Клава старалась говорить бодро и даже весело.
— Чёрная ты стала… поземлела вся.
— Умываюсь редко. Воды здесь жалеют, — поспешно заговорила Клава. — А так я жива-здорова. Носки штопаю, рукавицы шью. Скучно вот только.
— На прогулке Аню Костину встретила, — зашептала мать. — Её тоже на допрос вызывали. Только она им ничего не сказала. Говорит, что ничего не знает.
— Мамочка, золотая моя! — задохнулась от радости Клава. — Скажи Ане, она молодец. Пусть и дальше молчит.
— А тебя на допросы часто водят? — допытывалась мать.
— Случается. Только они всё равно ничего от нас не узнают. И придраться им не к чему. Подержат нас, подержат и выпустят. Обязательно выпустят. Вот увидишь. Только ты не болей прежде времени.
— Я креплюсь. — Мать неотрывно смотрела в глазок, слушала голос дочери, и слёзы текли по её лицу.
— Не надо, мама, не надо. Всё хорошо будет… Хочешь, я тебе спою твою любимую? — И Клава, силясь выдавить улыбку, вполголоса запела:
Ты думала, Маруся,
Что погиб я на войне.
Пуля вострая задела
Шинель серую на мне.
А сама в эту минуту чувствовала, что ей тоже начинает сжимать горло.
К счастью, вовремя появилась надзирательница и увела мать от двери.
А жизнь в тюрьме шла своим чередом.
По утрам надзирательница приносила в камеру толстую иглу, нитки и кучу брезентовых обрезков.
— Вот, пока суд да дело, приказано тебе рукавицы шить. Садись, Клаха, норма большая, а спрос с меня.
И Клава, чтобы не подвести тётю Марфушу, садилась за шитьё.
В разгар работы сквозь толстые стены камеры нередко доносились истошные крики, вопли и стоны. Клава бросалась к двери, прислушивалась: должно быть, тюремщики истязали очередную жертву.
«Кого это? За что?» — содрогаясь, думала она.
Нередко в камере под потолком трижды моргала электрическая лампочка — значит, кого-то повезли на расстрел.
И каждый раз Клава процарапывала иголкой на каменной стене глубокую чёрточку, — ушёл из жизни ещё один её товарищ, хотя и не знакомый, но близкий ей по духу и по борьбе…
Сегодня Клава проснулась чуть свет: в тюрьме топили плохо и её разбудил холод. Стуча зубами, она соскочила с койки и, кутаясь в ватник, принялась быстро ходить по камере.
Шёл декабрь, на улице лютовал мороз. Мутное тюремное окно промёрзло, словно в него вставили рубчатое стекло, решётки опушились колючим инеем, от подоконника несло стужей.
Взгляд Клавы задержался на стене, испещрённой зловещими чёрточками, — их уже накопилось немало.
«Что же дальше? — думала Клава. — Когда же наступит конец этому одиночному заключению?»
Уже более месяца она сидит в тюрьме, и про неё словно забыли. Давно уже не было ни допросов, ни побоев, ни пыток. Её даже не заставляют больше шить рукавицы и штопать носки.
И Клаве вроде стало легче. Синяки и кровоподтёки сошли с тела, раны зарубцевались, только вот от недоедания она похудела, осунулась, при ходьбе у неё подкашиваются ноги, а от спёртого промозглого воздуха в камере кружится голова.
По ночам её мучили кошмары. Клаве всё мерещилось, что её выводят из тюрьмы, вталкивают в теплушку и везут куда-то далеко-далеко, в чужую страну, к чужим людям, где она никогда больше не увидит ни Острова, ни матери, ни товарищей.
Да вот ещё тревожно и страшно за мать. Она лежит в общей камере, вся отёкшая, больная, ничего почти не ест и едва поднимается с койки.
Клава несколько раз писала жалобы тюремному начальству, доказывая, что её старая мать ни в чём не виновата, просила отпустить её домой или отправить в госпиталь.
— Пустая затея. Никому до твоих жалоб дела нет, — говорила обычно надзирательница, неохотно принимая от Клавы исписанные листки бумаги. Она передавала их тюремному начальству, и на этом всё кончалось: мать по-прежнему оставалась в тюрьме.
Читать дальше