Мили шагов под песком. Велики, что пустыня, цифири.
Дюны, явите виденья по всей вашей глуби и шири!
Где мои сорок, след в след, вместе с теми, на знойной арене?
Может, хоть кости остались — подачка ослепшей гиене?
Голубь вдруг сел на плечо. — С добрым утром! — воркует. — Ответь мне,
Годы — лишь кости? Подуй на них — встанут, и прянут, и впредь не
Слягут. Колосья с глазами детей зашевелятся в дюнах.
Встанут колосья из мертвых, и облако грянет на струнах!
— Ты ль это, мой голубок? Бел, как прежде! Такое возможно?
Должен ли строить я храм, как тогда, день за днем, непреложно,
Чтоб моя лампа волшебная вновь зеленела, синела?
— Строить и строить свой храм, не держать солнце-разум без дела!
1954
На его деснице,
с большим на пaру,
жил да был шестой.
И так из рода в род,
у деда моего, у прадеда
(в Сморгоне называли нас — «Шещёрикес»).
Лишь на мизинчике, на мне, счет оборвался
на веки вечные. Так дал мне род от ворот поворот:
— Чужак ты,
не нашего племени…
И время яблоком с тех пор мне пахнет,
и помню
я карлика того, с большим на пaру:
был рыжей бороденкой ноготь,
а над ногтем, готов поклясться,
таились глазки, вострые такие,
что видели насквозь,
напяль ты хоть семь шкур,
все тайны музыкальные мои.
И если выведать хотел я,
куда же мой девался пальчик,
лицо отца, бледнея, удлинялось,
как будто
входил он в ледяную воду: «Пальчик-шмальчик…»
Такой ответ — пощечина душе.
Всей пятерней,
вернее, шестерней.
О эти синяки-обиняки!
Я должен был разведать
секрет,
но лишь трещала тишина
от карликова смеха.
Голубоватый лисий хвост
в снег заметает головешки
сгоревшего заката.
Последний уголек
бежит из дома за Хозяйкой, плачет
и коченеет на бегу
меж мной и лесом.
Белильщик с белой длинной кистью
на цыпочках заходит в хату
сквозь окошко,
чтоб стены добелить,
что начал было.
Теперь опять все тихо, точно в ухе.
Все спят.
Лишь я не сплю.
Свежепобeленные стены
совсем не стены больше — зеркала
в зеркальных рамах.
И в зеркалах кружится карлик:
«Слов не остановишь,
Нет покоя им,
Коль меня ты словишь,
Буду я твоим!»
Нож с медной ручкой дышит на столе.
Краюхой черной не наелся. А надо
его насытить! И остреньким приятелем в руке
грожу врагу я своему, что в зеркалах,
за зеркалами:
«Ну все, наглец, попался наконец!»
Бес, увидев ножик мой,
бряк на колени: ой-ой-ой!
И в зеркалах застывает мой шестипалый отец…
1958
Историк Плиний говорит: «Порт с допотопных пор
Существовал». И как благословенье
Над портом, чуть сошла вода, Бог в небесах простер
Скрипичной декой радуги знаменье.
Ну, строки с первой радугой я сам присочинил:
Язычнику знак Божий не открылся;
Но Яффо поднял руку и подарок тот схватил,
И в жилистых камнях он растворился.
Потопа соль на языке. С чего бы, вот вопрос?
Ведь в Старый Яффо я приехал после .
Но плачу, как на списанной посудине — матрос
О том, что он не н а море, а возле.
Лехаим, море! Плачь, матрос. Лехаим, ураган!
И волны — не Потопа ль? Чтo века им?
Словами иссеченный, я налью себе стакан
И чокнусь, хоть с дождем, крича: лехаим!
Сквозь дождь, как ясновидящий, маяк дозор несет,
Наперечет все капли дождевые
В его луче, так Бог ведет стихам Танаха счет,
Лекарства составляя потайные.
Идут в зелено-фосфорных брезентовых плащах
По улицам созвездий Зодиака
На берег рыбаки, и мать с младенцем на руках
Им в небесах сопутствует средь мрака.
Где Андромеда нежная Персея дождалась,
К морской скале прикована цепями,
Там провожает рыбаков, за каждого молясь,
Мать юная с младенцем и цветами.
Благословенье рыбакам я за шлю за окоем,
Где, мрежи огневые простирая,
Плывут они, и буря бьет серебряным хвостом,
Тарсис и Ниневию поминая.
Кораллы на кораллах, род на роде, на плечах,
До основанья стен, до дна, до лона.
И гребни волн срываются, взметая водный прах,
И рушатся стеной Иерихона.
Читать дальше