Тогда она осторожно выглянула из-за шкафа и не узнала комнаты: разгром был такой полный, что не воспринимался взглядом. А посреди разгрома стояла высокая худая фигура отчима в полном соответствии с канонами жанра — с обломанным по рукоятку ножом в опущеной руке. С рукояти капала кровь, красная-красная. Милька сперва решила, что он поранился, а потом опустила взгляд туда, куда стекала эта кровь. И сначала не поняла, что такое там лежит.
ЭТО не имело отношения к жизни. И ЭТО не имело отношения к маме. Уже нет.
Отчим отвёл взгляд от окровавленной груды у своих ног, посмотрел на девочку. Выпустил обломок ножа и шагнул к ней…
…Мильке удалось закричать — и это её спасло, как ей потом сказали. Соседи, привыкшие к скандалам и шуму за стеной, впервые услышали, чтобы ТАК кричала обычно молчаливая малышка. Хотя и не с первого удара, но выломали дверь, добрались через обломки и хлам до копошившегося в углу мужчины, хрипевшего: «Молчи… молчи…» — и отбросили его от неподвижного маленького тела. Всё вокруг было в крови, и люди не могли понять, жива ли девочка — о её матери речь уже не шла.
Кто-то вызвал «скорую» и милицию, у кого-то хватило самообладания не дать толпе разъярённых мужчин и женщин разорвать безучастного ко всему убийцу, которого позже признали действовавшим в состоянии аффекта — что потом стоило жизни и ему, и Милькиному отцу: освободившись, отец сумел добраться до убийцы, прошедшего курс лечения, и заставил того заплатить жизнью за жизнь. Отца тут же осудили вновь, и он так и не увидел больше ни свободы, ни дочери, сгинув где-то в недрах системы исполнения наказаний. Весть о его смерти догнала Миль много лет спустя, ничего не изменив в её жизни.
…Врачам досталось полузадушенное неравномерно синее тельце, едва помнившее, как это — жить. Повреждения ли горла или шок были тому причиной, но это существо не могло нормально есть, пропуская внутрь лишь немного воды, не издавало ни звука и не спало: в какое бы время к ней ни подходил медперсонал — его встречал неотрывный пустой взгляд. Ни слёз, ни жалоб, ни просьб, ни возражений. …Стены палаты, словно сами собой, постепенно украсились воздушными шариками, яркими цветными картинками, мягкими игрушками. Кормили искусственно, осторожно. Усыпляли медикаментами. Наблюдали круглосуточно. Массировали, когда стало можно. Тайком пели колыбельные, хотя доктор и не велел. Радовались, когда стало возможным отключение аппарата искусственного дыхания… когда её тело сделало первый рефлекторный глоток — и не отвергло проглоченное… когда удалили катетеры и зонды…
Хорошо, что сама Милька при этом не присутствовала. Где уж там блуждала эти долгие месяцы её душа, она так никому и не поведала, но однажды нянечка, пришедшая её кормить, присела рядом — и чуть не выронила ложку, встретив прямой и ясный взгляд маленькой пациентки. Мягко улыбнувшись, женщина тихо сказала медсестре, готовившейся сделать девочке очередную инъекцию:
— Зови доктора. Она смотрит.
— Она всегда смотрит, не суетись, — рассеянно ответила та.
— Да не таращится, а смотрит! Сама глянь!
Медсестра глянула — и исчезла вместе со шприцем. Правда, ненадолго. Вскоре в палате стало тесно от людей в белом. И все улыбались Мильке. Впрочем, нет, не Мильке. Больше никто никогда не звал её так — просто некому было. К ней пробовали обращаться по- разному. На полное имя она не отзывалась, потому что не помнила его, да и не шло оно на язык при виде неё, так что как-то незаметно привилось: Миль.
Миль так и не заговорила, как ни бились специалисты. Она успешно восстанавливалась: набирала вес, терпела все предписанные процедуры, покорно принимала любое лекарство. Очень скоро начала ходить и беспрепятственно бродила по всей территории комплекса, опекая менее подвижных пациентов, и охотно помогая по мере сил младшему и среднему персоналу.
Но никому, кроме массажистов и медсестёр во время процедур, не позволяла себя касаться. Сама купалась, вытиралась, одевалась, причесывала отрастающие волосы. Не то, чтоб патологически не могла выдержать — отнюдь, терпела, если приходилось, но никаких поглаживаний, объятий, усаживаний на колени, вождения за руку. Единственная инициатива с её стороны — это, если она чувствовала себя виноватой: короткое прикосновение-поглаживание-взгляд в глаза и — немедленное отдёргивание руки за спину.
Её держали в отделении столько, сколько могли. Справили пятый день рожденья, надарив игрушек, бантиков, книг — за книги девочка благодарила, как могла. Так выяснили, что она умеет читать и писать, правда, коряво, печатными буквами, порой переворачивая буквы. Тут же кто-то принёс ей несколько блокнотов и карандаши, с которыми она больше не расставалась. Иногда вместо надписи девочка обходилась рисунком, выполняя его быстро и легко — и эти рисунки занимали взрослых больше, чем её писанина.
Читать дальше