— Нет! — Растерянный и испуганный Глеб неудобно сел на альбом в запоздалой попытке защитить фотографии и Машинистку, и все съезжал с высокой табуретки, цепляясь за края руками и упираясь в пол носками матерчатых туфель.
— Сученок! — обиделась телефонистка. — Отцу нажалуюсь… Сам отберет, да еще задницу надерет…, — и строго двинулась, раздраженно колебля полное тело под застиранным сатиновым платьем в горошек, к себе в комнатку, убогую, почти нищенскую, с редкой мебелью, принадлежащей воинской части…
— Отдай фотографии, Глебушка, — попросил отец ненастойчиво и посмотрел на мать. — Соседка…, — он помялся, видимо, не зная, стоит ли посвящать сына в специфику работы военной телефонистки, почти наверняка сотрудничающей с органами, и неуверенно закончил: — …может наделать неприятностей… и комнату отберут…
И он отдал альбом, стыдясь себя, матери…, лишь вытащил наспех наугад два десятка фотографий, как потом оказалось, в основном — лошадей…, и спрятал их в матерчатый мешок из-под галош, в которых ходил в школу, и, затянув горловину шнурком, снес в жуткие подвалы стекольного завода на окраине, разбомбленного немцами пару лет назад…
После окончания куйбышевского медицинского института Глеб отработал два года в городской больнице родной Сызрани, удивляя опытных хирургов неожиданным, почти сверхъестественным операторским мастерством… и виртуозным исполнением двух скрипичных каприсов Паганини на темы «Прекрасной Мельничихи», одни из которых считался неисполняемым из-за технических трудностей. К сожалению, а, может, к счастью, с подобным блеском он не умел играть больше ничего…
Переехав в Москву, Глеб нашел работу в медсанчасти машиностроительного завода на Шоссе Энтузиастов и кровать в заводском общежитии и, забывая скрипку, все больше погружался в хирургическое ремесло.
В медсанчасти он познакомился с девушкой, почти девочкой, из регистратуры, неожиданно сильно и ярко напомнившей ему Машинистку не только многочисленными бородавками, совсем не портившими ее, но и статью высокой и стройной фигуры, и еще чем-то неуловимо волнующим и забытым, и влюбился… Она была выше немного и старше, но, странное дело, это лишь усиливало любовь… Ее звали Анной… и вскоре он знал до деталей историю жизни ее семьи почти с Петровских времен, поражаясь физическому сходству и трагической похожести судеб двух самых значительных женщин своей жизни той поры…
Вскоре он стал подрабатывать ночным дежурантом в хирургической клинике медицинского института. Его сразу заметили и повели к заведующему: всемогущему по тем временам академику Ивановскому…
— Да! Руки у тебя хорошие… Может быть, очень… Даже не верится…, что такое возможно…, — осторожно сказал интеллигентный академик без единого матерного слова, когда они вышли из операционной. — К сожалению, это не самое главное в хирургии… Если хочешь научиться остальному, оставайся…
Он остался… Хирургия забирала слишком много времени…, почти все, не оставляя желаний и сил на остальное…, и его роман с Анной Лопухиной затухал как-то сам по себе, без особых усилий сторон. Он даже не заметил, что она перестала звонить, и почувствовал облегчение, погрузившись в хирургию, которая стала для него всем…, не считая работы: отдыхом, удовольствием, даже наслаждением…, занятием, в котором ему, похоже, не было равных и в котором он находил отдохновение, вдохновение, бодрость духа и тела, и ни с чем не сравнимую власть над людьми, несопоставимую по значимости и воздействию, с властью имущих… Лишь одно иногда, но странно долго и мучительно, терзало его счастливую душу: он понимал, что предал опять… Предал Анну Лопухину, как когда-то предал Машинистку… И если Машинистку, которую любил безумно, страдающей мальчишеской любовью, он не мог не предать, потому что в те времена предавали не только дети, то с Анной было не так…, и Анну он никому не сдавал…, просто бросил… за ненадобностью…, а может, специально, чтоб досадить за гордость… и не гордость, а гордыню, и сдержанность во всем, и даже в постели… И озлобился: на Машинистку, что втянула его в свою жизнь, из-за которой суетливо выслуживался перед незнакомыми офицерами в фуражках с голубыми околышками, что потом перерыли вверх дном, жестоко унизив, их комнатку в далекой Сызрани…, из-за которой потом ему стала нравиться, похожая на Машинистку, Анна…, на себя — за трусость и подлость…, на Анну — за благородство и стойкость оловянного солдатика…, и на весь мир… И в такой раздвоенности, почти не отличимой от шизофрении, смоделированной им самим, постоянно всплывающей в сознании или намеренно вытаскиваемой из глубин мазохистки настроенным мозгом, он прожил большую часть взрослой жизни, внешне счастливой, вполне благополучной, благопристойной и карьерной, в которой добился едва ли не всего невероятно длинными и сильными пальцами скрипача-виртуоза, почти не умеющего играть, но способного с таким блеском управляться в хирургической ране, что видавшие виды маститые хирурги, разевали рты…
Читать дальше