Из всех книг, написанных в те вдохновенные дни, мне больше всего нравилась «Gnaden-vita», или «Жизнь», Фридриха Сандера. В смысле нравится мне она, а не то, что с ней сделали. После смерти отца Сандера «Жизнь» обработали и, в числе прочего, убрали все упоминания обо мне. И речь даже не о моем тщеславии — нет, меня обидел (обижает до сих пор!) цинизм, с которым разрушили его замысел.
Как бы то ни было, детство мое прошло в окружении этих людей. Единственный раз я спросила у сестры Кристины, когда мне будет позволено жить в миру, вне монастыря, и она ответила, что никогда, но этому следует не печалиться, а только радоваться, как подарку. Бог щедро раскрыл свой замысел по отношению ко мне с самого моего рождения и тут же поместил меня в Энгельталь. Никому из остальных монахинь, даже самой Кристине, не довелось всю жизнь провести во славе служения Господу.
«Какая же ты счастливая девочка!» — так завершила она разговор.
Все ожидали, что я, став взрослой, и сама возьмусь за перо. Это убеждение тем более окрепло, когда я заговорила в чрезвычайно раннем возрасте и подхватила латынь, как будто это был мой родной язык. Я, конечно, этого не помню, но рассказывали, что я не теряла времени на отдельные слова, а сразу выдавала законченные предложения. Нужно учитывать следующий факт: в те дни дети воспринимались как недоразвитые взрослые. Нрав ребенка не мог развиться со временем, потому что характер закладывался с рождения: детство было периодом его раскрытия, а не развития. Поэтому считалось, что эти мои проявившиеся способности к языкам существовали всегда, были заложены в меня Богом и ждали, когда их обнаружат.
Я обожала посетителей в Энгельтале! Местные жители шли к нам в лазарет за медицинской помощью, и мы, как подобает, их принимали. Не только ради милосердия, но и в силу политической необходимости. Монастырь быстро развивался, по мере того как знать жертвовала нам окрестные земли, а вместе с землей — и ее обитателей. Бывали у нас и другие посетители, странствующие священники, желающие взглянуть на тот самый Энгельталь, в котором у монахинь появляются столь необычайные видения (или, фактически, попросту искавшие кров на ночь). Захворавший крестьянин занимал меня ничуть не меньше дворянина — ведь каждый приносил истории о большом мире.
Сестра Кристина не отказывала мне в удовольствии посмотреть на визитеров. Я тихонько садилась в уголок и внимательно вслушивалась в разговоры, все больше совершенствуя умение становиться незаметной.
Гертруда, конечно же, этого не одобрявшая, презрительно вздергивала длинный тонкий нос. Зрение у нее уже падало, и ей нелегко давалось сконцентрировать свое пренебрежение на одной точке — на мне.
Для Гертруды все посетители были незваными гостями, мешающими ей делать свое дело — ведь от Гертруды, как от книжницы, требовалось время от времени переводить для гостей. Она не была особенно искусна в переводе — в лучшем случае весьма поверхностно знала французский и итальянский, — однако должность обязывала. Большинство наших гостей могли объясниться на латыни или немецком, мне же больше всего нравились те, кто говорил на редких, экзотических языках. Заслышав такую речь, я любила навострить уши. Сложно было не только уразуметь иностранные слова, но и уловить чуждые понятия. К примеру, я знала, что папа Климент перенес папский престол в Авиньон… но почему? И где этот Авиньон находится? И на что он похож? Однажды вечером я впервые подслушала спор. Чужеземный гость посмел усомниться в святости покойного папы Бонифация, и непоколебимая Гертруда ринулась на защиту его святейшества. Меня, маленькую девочку, это шокировало.
Отчетливо помню, как в один прекрасный вечер мой талант раскрыли. У нас появился чужеземный гость, и Гертруда, как всегда, боролась с трудностями перевода. Мне эти трудности казались странными, поскольку я легко схватывала нить разговора. Все равно, на каком языке велась речь, — я просто ее понимала. В тот вечер гость был из Италии — дряхлый бедный немытый старик. Никто не сомневался: он недолго задержится в этом мире. Старик отчаянно старался объяснить, что с ним случилось. Гертруда в бешенстве всплеснула руками и заявила, что невозможно понять такой простонародный говор!
Оттого ли, что старик казался таким хилым, оттого ли, что у него так хрипело в груди, или по степени его благодарности за каждую ложку каши, или потому, что он не произнес ни одного дурного слова, хотя никто его не понимал, — короче, я почувствовала: если именно в эту ночь не поговорить с нашим гостем, пожалуй, с ним уже никто и никогда поговорить не сможет… Как бы то ни было, я нарушила свое привычное молчание и шагнула из угла в центр комнаты. На его родном диалекте итальянского я спросила:
Читать дальше