По зоопарку мы оттопали часа три, не меньше. Сделали все, чтобы смертельно устать. Лев разевал нам на радость зубастую пасть, зевая. Слона мы кормили яблоком. Дразнили краснозадых мартышек. Решили во что бы то ни стало купить аквариум со скаляриями и неоновыми рыбками. Долго ждали бегемота, но он не всплыл. В его луже варились в горячей воде огрызки.
— Помнишь, — вдруг сказала Маша, — я была маленькая и болела, а ты рассказывал мне всякие истории? Про двух бегемотиков, Гипу и Поню. Они были такие крошечные, что только вместе их можно было считать целым гиппопотамом.
— Конечно, помню, — ответил я.
Еще бы: воспаление легких, температура под сорок не спадает третий день, у ребенка бред. Врачи требуют немедленной госпитализации. Прилетела из деревни Танькина какая-то дальняя родственница и не позволила. Привезла с собой какие-то корешочки, травы, настойки — мешок. Поставила внучку на ноги и уехала. «У меня же там хозяйство, буренка, куры…» Сама умерла через два года от саркомы. А такая крепкая казалась бабёха, казачка.
— Папа, смотри, верблюд!
Точно, верблюд. Собственной персоной. Облезлый, но гордый. Глядит на всех свысока, безразлично мусолит во рту желтоватую пену. Воплощенная независимость.
— А почему у него два горба? На сигаретах у верблюда только один.
— На сигаретах нарисован кэмел, а это наш верблюд, каракумский, — авторитетно объясняю я, табачный зоолог. — У него два горба, потому что много запасает впрок пищи. Жизнь в Каракумах тяжелая.
— А где кэмел? — упорствует дитя.
— Ну, где-где… В Египте. Там же на пачке пирамиды нарисованы.
— Тогда поехали в Египет!
— Прямо сейчас?
— Прямо сейчас.
— Отлично.
Мимо нас катит тележка, запряженная осоловелым от жары пони. Пыльная лошадка едва переставляет ноги, уныло цокая сбитыми копытами. Забрались в расписную тележку, которой правил здоровенный детина в кожаном жилете на голое тело. Его бы самого в хомут, подумалось мне. Пони жалко. Я потребовал:
— В Египет!
— Чего-чего? — От удивления возница проснулся. — Куда?
Я повторил направление.
— Это новый ресторан, что ли, открыли? — Красная лепеха его физиономии смотрела на нас немигающими водянистыми глазками.
— Египет — это где фараоны и кэмелы, — сказала Машка. — Везите нас в Шереметьево-два.
Накатавшись и нагулявшись, мы упали на облезлую скамеечку в тени огромной старой липы. Усталые, довольные собой и друг другом. Где-то за кулисами орали попугаи. С другой стороны кто-то лениво рычал, прочищая глотку. В пруду хлопали крыльями утки-мандаринки и гуси-лебеди. Липа экзотически пахла. Мы чувствовали себя немножко путешественниками. Как бы в джунглях.
— Знаешь, Еж, — сказал я, — ваша директриса предлагает нам поехать в Африку. Хочешь в Африку?
— Конечно! — Машка даже подпрыгнула на месте. — Хочу!
— Значит, поедем, — ответил я и в этот самый момент решил: действительно поедем. — А чего ты хочешь еще?
— Секрет. — Она прижалась ко мне горячей щекой.
— Большой секрет? — Я погладил дочь по соломенным волосикам.
— Очень большой.
— Ну, скажи на ушко.
— Не скажу.
— Пожа-алуйста!
— Хочу… — Она подтянулась и спрятала мокрые губенки в моем ухе. — Хочу, чтобы ты все время был дома. И не работал ночью. Вообще никогда-никогда не работал. И ходил со мной гулять. И катал на машине. И покупал мороженое. И любил нас с мамой…
Я вдруг понял, что ее губы были мокрыми от слез. Губы и все лицо.
Теперь мне предстояло испытание нешуточное. Визит в старую арбатскую квартиру, куда сбежала моя Таня. В дом, где меня никогда особенно не любили. В королевство, где правил, растеряв все иные свои привилегии, Илья Иванович Смоктунов — великий советский скульптор, лауреат Госпремии, старый партиец и почетный пенсионер. Тесть мой. Когда дочь поставила его перед фактом, что собирается замуж за голодранца-студента из Долгопрудного, он не разговаривал с ней целый год и на свадьбу не пришел. Теперь давно уже остыл, но смотрит на меня свысока по-прежнему. Гордый тип, с большими причудами. Похож лицом на артиста Ульянова.
Старые квартиры, в них что-то есть особенное. Особый запах. Пахнет книжной пылью, сыростью немного, скрипучим паркетом, нафталином из шкафов и кладовок, с антресолей, где хранятся давно не ношенные вещи… Сложный коктейль, как у дорогих духов. В таких квартирах люди живут поколениями, они как крепости. В них покойно, уютно, в них чувствуешь себя в ощутимой точке между прошлым и будущим, в длинной цепи, в единой связке. Арбатскую квартиру нельзя купить, это глупо. Она должна достаться по наследству, от дедушки с бабушкой — коренных, родовитых, московских. Парень из коммуналки, я всегда мечтал жить в таком доме, как этот, например: Овсяниковский переулок, четырнадцать дробь восемь. Чтобы полуобсыпавшиеся кариатиды с аскетичными мужскими лицами поддерживали ветхий балкон. Чтобы многослойно крашенная узорчатая дверь в два моих роста, тяжеленная и скрипучая, была с позеленевшей ручкой. Чтобы широкая лестница, как во дворце, с чугунными витыми перилами, и высокие потолки с лепниной, и грязный задний двор-колодец с гаражами и остатками гипсового фонтана… И чтобы древняя, пережившая все физические пределы возраста старушка со стеклянной брошью на заштопанном платье выгуливала у подъезда жирную, седую и лысую собачку… В Овсяниковском, четырнадцать дробь восемь, я не был уже давно, с год. А подъезд преобразился. Хоть мочой воняло по-прежнему и еще прибавилось надписей на ободранных стенах, многие двери были уже стальные, танковой брони, свежевстроенные. На втором этаже, квартира слева, где жил, как его называла Таня, «вечный жид», столетний почти большевик Исай Фомич, знакомый лично с Лениным, Сталиным и Троцким, на месте двери вообще зиял провал. Перестройка добралась до логова старого коммуниста, и новый хозяин, выполняя волю истории, произвел тотальный аборт, выскоблив стены до кирпича и полы — до подозрительно гнилых черных бревен перекрытия. Внутри выла, надсаживаясь, дрель — что-то буравили, может, пропавшее золото партии искали, не знаю.
Читать дальше