Я уставилась на две броши-близняшки, одну в правой руке, вторую — в левой.
— Но зачем Роз понадобилось ее красть?
— Едва ли у профессоров принято воровать экспонаты… хотя она постоянно пренебрегала правилами. Давай-ка лучше еще раз посмотрим на письмо.
Мы втроем, сидя на заднем сиденье, согнулись над листком бумаги. Дух его был, по сути, тем же, что в письме Джему, хотя и не столь восторженный, словно с годами из Офелии выветрились и задор, и беспечность. «Мы согрешили против Бога и человека». Как это понимать?
«Вот почему я вернула все по местам, насколько было возможно: иные двери оказались замурованы. То немногое, что осталось, похоронено в моем саду. И все же к истине ведет много путей. Наш яковианский magnum opus, с 1623-го, — лишь один из них. Шекспир указывает на другой».
— А-а, — протянул сэр Генри. — Так поэтому вам нужен Вестминстер?
Я кивнула.
— Умница! Придумано гениально.
— Будь я умницей, мы бы уже ехали в сад Офелии с заступами. Я вам говорила, что она росла в Хенли-ин-Арден, недалеко от Стратфорда? Ее отец держал приют для умалишенных, в котором лечили Делию Бэкон.
— Офелия, — завороженно произнес сэр Генри, точно догадавшись о чем-то.
— Знаю. Не самое подходящее имя для дочери психиатра. Можно подумать, он искушал судьбу. Интересно, сохранился ли ее сад в Хенли и целы ли доказательства, о которых говорится в письме?
— Он у тебя в руках, — сказал сэр Генри.
— Кто — «он»?
— Ее сад.
Я посмотрела на брошь, которую дала мне Роз, — цветы на черном, как ночь, фоне: ажурные кисти белого, желтого и лилового тонов. «Вот розмарин, это для воспоминания; а вот троицын цвет, это для дум». Голубки, рута, укроп, маргаритки, увядшие фиалки. Цветы Офелии.
Моим пальцам вдруг стало жарко.
Сэр Генри взял брошь и перевернул. Порывшись в кармане второй рукой, он вытащил перочинный ножик, раскрыл его и стал осторожно пробовать тыльную часть броши на поддев. И вот с тихим «щелк» золотой овал целиком отскочил на петлях, как у медальона. Сверкнул язычок пламени. Внутри была спрятана миниатюра — портрет молодого человека.
— Хиллиард, — благоговейно прошептал сэр Генри. Я едва смела дохнуть. В эпоху английского Ренессанса Николас Хиллиард и Шекспир были явлениями одного порядка, только первый творил маслом.
Натурщик был изображен полуодетым, в просторной батистовой блузе с незастегнутым кружевным воротником. У него были короткие светлые волосы, ухоженные усы и бородка, а в ухе сверкала рубиновая серьга-крестик. Глаза юноши светились мягким умом, а брови были приподняты, словно он только что изящно сострил и теперь наблюдает, уловил ли собеседник смысл шутки. На шее висела длинная золотая цепь с кулоном, который он держал в руке. Фон — языки пламени, — казалось, мерцал и потрескивал.
— Кто он? — выдохнула я.
Сэр Генри указал на темную окантовку из букв по левой кромке миниатюры: «Но лета твоего нетленны дни».
— Узнаешь строчку? — спросил он неожиданно глухим голосом.
Я кивнула. Она принадлежала одному из известнейших сонетов — тому, что начинался словами «Сравнит ли с летним днем тебя поэт? Но ты милей, умеренней и кротче».
Сэр Генри прокашлялся, и его чудный голос заполнил салон:
Но лета твоего нетленны дни,
Твоя краса не будет быстротечна,
Не скажет смерть, что ты в ее тени,
В моих стихах останешься навечно.
На миг умолкнув, он вывел последнюю строфу, как песню:
Жить будешь ими, а они — тобой,
Доколе не померкнет глаз людской [36] Пер. А. Финкеля.
.
— Думаете, это Шекспир? — спросил Бен.
— Нет. Уильям, но не тот. — Сэр Генри склонил набок голову, точно вслушиваясь в далекую мелодию, а потом процитировал другой сонет:
Уилл обновил любви заветный клад,
И Уилл был мил, но многих принял вход,
А там, где много, не считают трат,
И, уж конечно, Уилл один не в счет.
Здесь Шекспир обращается к возлюбленной, намекая на ее неверность. Юнец, которого сам поэт бросил в ее объятия, видимо, и есть второй Уилл. — Он вздохнул. — Стало быть, нам достался не Поэт, а его друг.
— Один из них, — сказал Бен.
Сэр Генри метнул в него укоризненный взгляд.
— Итак, перед нами светлокудрый юноша шекспировских сонетов, охваченный любовным пламенем.
— Да, но какой любви? — спросила я, указывая на буквы, огибающие правый край. «Ad Maiorem Dei Gloriam», — говорили они. «К вящей славе Божией».
Я пригляделась. Кулон в руке юноши был выписан грубее, чем все остальное, как если бы его переделывали. Что бы ни было на его месте изначально, теперь изображенный сжимал распятие — запрещенный в Англии елизаветинских и яковианских времен предмет. Протестантская церковь использовала простые кресты; распятие с фигурой Христа было символом Рима и католицизма.
Читать дальше