Еще до того, как на переносном экране стали мелькать кадры, я почувствовал недоброе; так бывает, когда садишься за стол, зная заранее, что еда будет отвратительной. Сначала не было фокуса — у того, кто держал камеру, тряслись руки, пока он ее настраивал. Потом появился интерьер какой-то комнаты, но, поскольку свет исходил только от одной лампы, разобрать детали было нельзя. Затем камеру, видимо, установили на треногу, и качество съемки улучшилось. Играла музыка; мелодия напоминала что-то из Вилла-Лобоса и повторялась с леденящей назойливостью. Внезапно появилось лицо крупным планом под белой маской пьеро с черными вертикальными прорезями для глаз и оскаленным ртом, обведенным черным. Когда общий план увеличился, захватив большую часть комнаты, стало видно, что обладатель маски совершенно голый мужчина, далеко не молодой, с дряблым животом, такими же дряблыми ногами и редкими седыми волосами.
— Увидите знакомое лицо — скажите. Надо будет — еще раз прокрутим пленку, — сказал мне Кемлеман.
Тут пленка оборвалась, и агент быстро вырубил ток.
— Сейчас я ее склею, у меня есть пресс.
Воспользовавшись паузой, я спросил у Кемлемана, откуда эта пленка.
— Мы ее нашли в одной заброшенной церкви, в паре веллингтоновских ботинок, на которые не сразу обратили внимание. Судя по кодовому клейму на пленке — кстати, она со склада негативов «Агфа», — эта партия была продана в Милане. Вы знаете кого-нибудь в тех краях?
— Не совсем тех. Возможно, голый мужчина — это старик, которого я видел в Венеции. Маска очень похожа на венецианскую, впрочем, это еще ни о чем не говорит. Такую можно купить где угодно.
Снова погасили свет и включили проектор.
— Потеряли семь кадров, — сказал агент. — Пленка такая хрупкая, может опять порваться.
— А если пустить на малой скорости — выдержит?
— Надо попробовать.
— Попробуйте.
Агент изменил скорость. Голый пьеро просеменил мимо зеркала к кушетке, где, обложенный гирляндами виноградных листьев, как скорбный Бахус, лежал маленький худенький мальчик, тоже голый. Когда его показали крупным планом, я увидел широко раскрытые глаза, безучастно устремленные в камеру. Ребенка, видимо, накачали наркотиками. Пьеро склонился над ним и стал гладить его тщедушное тело, ласкал незрелые гениталии. Затем пошли темные кадры, когда же видимость восстановилась, старый пьеро уже сидел на кушетке, а ребенок, стоя на коленях, сосал у него между ног. Хотелось закрыть глаза, чтобы не видеть всей этой мерзости. И хотя смотрели мы не из праздного любопытства, я считал, что пора прекратить этот кошмар. Все же я заставил себя смотреть дальше и вдруг заметил еще одного мужчину, тоже голого. Он сидел на том, что по-театральному называется гамлетовским стулом, в замысловатой, в виде бабочки маске и наблюдал.
— Остановите, — попросил я.
— Мы не можем долго держать кадр, он выгорает от лампы, — объяснил агент у проектора. — Но в нашей лаборатории кадр можно увеличить, отпечатать и отсканировать на компьютере.
— Рискнем, — возразил Кемлеман и повернулся ко мне: — Что вас заинтересовало?
— Маска, маска-бабочка.
— Ну и что?
— Разве я не говорил вам, Сеймур коллекционирует бабочек. Я видел его коллекцию. Но, может быть, это просто совпадение?
— Вы думаете, под маской Сеймур?
— Нет. Он не такой крупный и совсем по-другому сложен.
— Кто же тогда?
Я не мог внятно ответить, настолько чудовищным было возникшее у меня подозрение.
— Можно еще раз прокрутить?
— Перемотайте, — скомандовал Кемлеман.
Кадр повторили. Маска-бабочка появилась лишь в самом конце, после сцены с изнасилованием ребенка. Этот тип стал мочиться на мальчика, вялого и неподвижного, как тряпичная кукла. Слава Богу, если он накачан наркотиками, подумал я.
Когда зажгли свет, я увидел, что Кемлеман сидит сгорбившись, прикрывая обеими руками рот, и выжидательно смотрит на меня.
— Прокрутить еще раз?
— Нет.
— Ну, и что скажете?
Я ответил, тщательно взвешивая каждое слово:
— Я уверен, это тот самый дом в Венеции, в который меня водили. Я сразу узнал покрывало на диване. Не помню только, где оно лежало тогда. И первого мужчину узнал, его потом нашли мертвым в борделе. Впрочем, я могу и ошибиться.
— А второго мужчину вы когда-нибудь видели?
Во рту у меня стало сухо, словно я долго жевал вату. Хотелось плакать — от жалости то ли к малышу, то ли к самому себе при мысли, что жизнь моя уже не будет никогда прежней.
Читать дальше