– Как я понял, вы против того, чтобы я сейчас уезжал?
– Вы меня поняли превратно. Считай я так – сказал бы без обиняков.
...Собрались у Григора. Костенко сразу же почувствовал умиротворенное спокойствие; оно было грустным, это особое спокойствие, потому что каждый раз, собираясь вспомнить Левона, он видел, как стареет их к о м а н д а. Ларик почти совсем облысел, главный врач, животик торчит, хотя плечами еще поводит по-бойцовски. Мишаня, сукин сын, глаза отводит, помнит т о дело, здорово поседел, рассказывает рыжему Феликсу, как вырос сын: «Шпарит по-французски, картавит, как Серега из комиссионного, слышать не могу, а он говорит, так надо, все, говорит, французы картавят, нас в первом классе, – он у меня в спецшколе имени Поленова, знай наших, – заставляли три урока рычать друг на друга, чтоб „р“ изуродовать». Иван что-то худеет, и синяки под глазами, и Санька Быков совсем сдал, сгорбился. «Что ты хочешь, старик, на мне три завода, поди распредели между ними энергию и топливо, головные предприятия, выходы на все отрасли промышленности, мечусь между Госпланом, Совмином, смежными министерствами, раньше еще мог гулять – на работу пешком ходил, а теперь машина, будь она неладна; по улице, бывало, идешь – на людей хоть смотришь, а теперь и в машине таблицы изучаю; Ирина говорит, разлюбил, а у меня, думаю, ранняя импотенция начинается, мне во сне показывают резолюции с отказом на жидкое топливо...»
Женя стал академиком, но такой же, не изменился: черные щелочки-глаза, в них постоянные искорки смеха и скорби, басит так же, как и раньше в институте, когда руководил лекторской группой горкома комсомола.
Кёс тоже поседел – в ЮНЕСКО подсчитали, что меньше всего живут именно режиссеры и летчики-испытатели; дольше всего – как ни странно – политики: действительно, Черчилль, Эйзенхауэр, Мао, де Голль, шведский король – всем было куда как за восемьдесят.
Пришел «Билли Бонс», сейчас советник МИДа, только что из Вашингтона, раньше был курчавый, лучший баскетболист института, с Левоном хорошо в паре играл, сейчас седина, но волосы остались, седина ему идет. Митька Степанов рассказывал, что Симонов однажды признался Роману Кармену: «Я только одному завидую – твоей ранней седине». Он сказал это сразу после войны, а потом сам быстро поседел. И нет уж ни того, ни другого, как-то не укладывается это в сознании.
«А помнишь?» – «А помнишь?» – «А помнишь?»...
Костенко шел сквозь это страшное «А помнишь?», вопрос задавали со смехом; смех был добрым, видимо, люди одного возраста не ощущают старения, видят себя такими, какими только еще познакомились, а было это в августе сорок девятого года, на Ростокинском проезде, у дверей Института востоковедения...
«Впрочем, – подумал Костенко, – все верно, развитие в определенном направлении („когда с ярмарки“) кажется ужасным лишь тем, кто подписал безоговорочную капитуляцию перед неотвратимостью времени. Мы обязаны постоянно ощущать себя в состоянии того пика, который определял нашу молодость, начало дружбы. Кто-то из наших хорошо сказал: „Бюрократии бюрократов надо противопоставить бюрократию дружбы и единства, только тогда мы их сомнем“.
Мама Левона стала совсем согбенной, тетя Марго еле двигалась, но, как истинные армянки, они обносили ребят бутылками и тарелками с закуской, гладили м а л ь ч и к о в по плечам, слез не вытирали, и слезы, – это всегда потрясало Костенко, когда он встречал старушек, – были слезами счастья за мальчиков, друзей Левончика, такие большие люди, такие хорошие семьи...
– Ты что грустный, Кёс? – спросил Костенко.
Тот лишь махнул рукой; как-то горестно, на себя непохоже, пожал плечами.
– Ну, брат, это не ответ.
– Ответ, Слава, ответ, – вздохнул тот. – Я последнее время все чаще прихожу к мысли, что настало время возвращаться к немому кино: никаких проблем, двигайся себе, одно наслаждение, никаких слов, «догадайся, мол, сама», одни титры, и тапер лабает от души.
– Я читал твое интервью... Действительно, собираешься снимать политический детектив?
Кёс усмехнулся, повторил с раздраженной, издевательской прямо-таки интонацией:
– «Я собираюсь!» Слава, родной, ты себе не представляешь, как я устал! А в искусстве нет усталости, понимаешь?! Ее не имеет права быть! Когда начинается усталость – тогда нет творчества, тогда суррогат, прозябание, тогда, милый, р е м е с л о, но в плохом смысле этого слова...
– Не отдыхал в этом году?
– Да мне и отдых не в отдых... Ты себе не представляешь, как трудно стало делать фильмы моего жанра, особенно если они за Советскую власть...
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу