Худур была с нами и в тот вечер у Гиви…
И я в те годы раза два был у Худур в гостях в городе, да, я вспоминаю, что вот где-то здесь, сейчас надо минут десять идти через дворы. И даже помню этаж, кажется, шестой.
А потом пошел этот пустой период. Пьянки стали реже, прекратились, сошли на нет звонки и разговоры… хотя, конечно, я сейчас не могу себе представить, что иду в дом к Худур, а ее нет. Вообще нет. Так ведь и кажется, что ни дача та из лощеного бруса, ни сверкающая полировкой и серебром трехкомнатная квартира вот здесь, да, на шестом этаже, без Худур не могут просуществовать и месяца. Боря сказал, что ее убили. Почему-то было впечатление, что убили недавно. Не сказал он когда, но показалось, что недавно… аффект такой, тон такой? Сколько я ее не видел? Я ей был не нужен. Прошло лет пять, не меньше… А вот и Дуб заветный…
Во дворе четырнадцатиэтажки рос дуб, кажется, не засохший до сих пор. Каким-то образом выживший в городе, где гибнет все и вся. А окна — вон те. И светится только одно. Одно из четырех. Три черных «карты».
Лифт пообтрепали. Когда-то Худур хвалилась, что у них в доме самый чистый лифт, она, мол, самолично надрала уши трем подросткам. Тогда это в принципе еще могло быть. Сегодня она бы не надрала. Я вот шастаю по ночам без оружия, уже почти пожилой. Так себе, правда, одетый. Интереса не представляющий. Разве что закурить у меня можно попросить… Худур могли, скажем, убить подростки в лифте…
Дверь открыл Боря. У него здорово поредели и посерели волосы и отекли веки. Погрубела и побагровела кожа на лице и руках. Ходит шаркая.
— Вот так, Адик.
— Когда же это случилось?
Мы уже проходим в комнату, которую Худур называла гостиной. Значит, сейчас зажглось еще одно окно. А горело то, что из кухни. В гостиной сменили мебель, полно всякой аппаратуры и металла.
— Убили десятого августа.
Я помнил, что день рождения у Худур был восьмого августа.
— Какое свинство и подлость! — вскрикнул Борис. Он стоял по-прежнему спиной ко мне перед фальшивым камином. Уставленным старинными подсвечниками. Свечи в них наполовину обгорели. Видно, это эффектно смотрелось по вечерам.
— Ты представь, ее убили! Зазря, за просто так!
— Я ничего же не знал, Борис. Мне сказал Генка.
— Я ему звонил. Он что там? Умирает?
— Да. Недели через две. Рак. Вот он меня-то и позвал, чтобы рассказать очень странную вещь. Он много лет уверен, что кто-то из нашей прежней компании за всеми остальными охотится.
Борис, все так же пряча лицо, вышел на кухню. Там зазвякало. Я подумал, что он так и живет теперь один. Дочери небось обе замужем. Но ведь не прошло и двух недель. Вот зовет меня на кухню.
Борис откупоривал бутылки, уже третью, на столе были еще банки с пивом и консервы. И ветчина. Он собрал гостей?
— Охотится, не охотится. Это у Генки бред.
— Ты кого-то ждешь? — кивнул я на бутылки.
Он посмотрел недоуменно:
— Это я нечаянно. Нет, я один. Оля и Рая у своих… Я понимаю… тебе можно рассказать. Налью сейчас, вмажем, и расскажу. Сам я виноват.
Он налил, быстро выпил и опять налил. Пил он коньяк. Я тоже осторожно присоединился. Закусили.
— Чего смотришь? Меня не берет. Эта самая толерантность усилилась, — он усмехнулся, — особенно в последние дни. Пей.
— Да пью.
— Ну ты ж трезвенник. Не боись, следователь-любитель, я не одурею. Расскажу. Генка псих. Твой Генка псих! Я расскажу, я помню, ты у нас всегда что-то такое распутывал, отгадывал… кроссворды. Да? Я тебе расскажу. Конечно, ее убили. Да только зря, по-глупому, без всяких «преследований» твоего Генки… ее хотели грабануть.
Борис замолчал, прожевал, часто моргая и глядя в стол. Параллельно с жевательными движениями, так я себе представил, в его мозгах пульсировала важная мысль. Наконец она родилась (после внушительного глотка):
— Есть варианты: она была связана со всякими структурами.
— Коммерция?
— Почти. Один мужик, черкес, он не то чтобы грозился, но мог.
Борис опять что-то снял с тарелки и забросил в рот. Жевал.
— Как же ее убили? Кто-нибудь расследовал? Уголовное дело?
Борис жевал. Мысль требовала тщательной обработки, другие мысли к процессу не допускались.
— Ты знаешь этого черкеса. Тогда знал. Борис Михалыч Скоков. Ну? Вспоминаешь?
А ведь был такой. Вспоминаю. Запомнился он, кстати, как и многие и вообще многое, сочетанием каких-то (сейчас вспомню) неприятных моментов или деталей. Да, конечно. У Бориса Михалыча была отвратная манера разделять слова междометием «э-э-э», но при этом, (хотя эти «э-э-э» и сами по себе отвратительны и свидетельствуют, по-моему, о патологически дырявом мышлении) «э-э-э» из-за его сокрушительно-низкого голоса походило на натуральное рычание и казалось, что тут же вслед за рыком Борис Михалыч гавкнет. А зрительно… ну, большой, щекастый, из плоскости лица, как помнится, ничего что-то не выдавалось: нос приплюснутый, губы тонкие, глазки плоские, мелкие…
Читать дальше