– Ну, смотри, дело твое… ты будешь в ответе.
Генрих Альбертович укатил на машине в Либаву по шоссе через Газенпот.
Вера томилась, не находя себе места. Если бы не Труда с ее теплым участием, можно было б с ума сойти.
Забугина похудела, побледнела. Заострились черты красивого личика. Глубже и больше стали глаза. Она почти лишена была воздуха. Шписс допускал получасовую прогулку в саду под наблюдением конюха, рыжего Ганса, неотступно следовавшего за Верой. Это было так унизительно, что девушка предпочитала оставаться у себя в комнате.
– Труда, я хочу написать письмо. Помогите мне, дорогая, если только не навлечете на себя неприятностей?
– Подосдите, балысня, ессо не влемя. Этот Списс, этот поганый солт, свой селовек во всех постовых конторах… Вы куда хотите писать?
– В действующую армию.
– Садерсут письмо, садерсут! Будет нехолосо и вам и мне… Подосдем, я сто-нибудь выдумаю… Пускай этот солт Списс куда-нибудь уедет. Он састо едет в Либаву.
Труда сообщила свой план. С письмами легче вляпаться, а главное, жди у моря погоды. Самое лучшее бежать. Она, Труда, кое-что надумала. Только б уехал Шписс! У нее имеется двоюродный брат, глухонемой дурачок Павел. Дурачок-то он дурачок, но преданный, и ему можно вполне доверять. Важно добраться благополучно в Ригу, а там барышня явится к военным властям и расскажет все. Путь таков: надо будет ночью пройти, – это недалеко, всего четыре версты, – до корчмы Азен. Содержит ее латышская семья, хорошо знакомая Труде. Павел проведет барышню. В Азене ей дадут тележку, на которой она и проедет в Гольдинген. Из Гольдингена восемьдесят верст до Туккума, а там рукой подать до Риги по железной дороге. У барышни имеется двадцать с чем-то рублей. Этих денег вполне достаточно.
Забугина верить не хотела.
– Труда, неужели это возможно?
– Восмосно, балысня, осень восмосно!
– А я не подведу вас?
– Сто они мне сделают? У, вацеши (немцы) проклятые! Как я их ненавижу!
Подмерзало к ночи. Первый снег выпал. Вера сквозь решетку своего окна видела кусочек белой поляны сада, видела опушенные серебристым убранством деревья. Зима!..
Однажды горничная принесла узнице утренний кофе.
– Сегодня сорт уессает в Либаву.
– Значит, сегодня?
– Да, балысня.
Вера похолодела вдруг, а потом ее всю залило какой-то теплой жуткой волной.
Уже смеркалось. Уже сизые тени легли на снег. Донесся шум автомобиля, гудит, захлебываясь, тише и тише, смолкло… И гуще сумерки, и сизый снег стал фиолетовым.
Минуты вытягивались в бесконечные часы. Ползли черепашьим шагом. Вера, ни живая, ни мертвая, прислушивалась с жадным волнением. Чудилось, что кругом затаились враждебные пугающие шепоты.
Неужели, неужели она будет на свободе? Ах, если б вырваться из этого подземелья!
Вошла Труда, крепкая, сильная. За ней – плечистый белесоватый молодой человек, а может, и не молодой. По лицу, безбородому, желтому, не прочтешь возраста. На славу сбитой фигуре тесно в худом пиджачишке. Шея повязана красным шарфом. Детина мнет фуражку с треснувшим козырьком. Торс юного Геркулеса, а душа и лицо идиота. Павел захныкал, закивал головой; и какие-то давящиеся, булькающие звуки вылетали из его горла. Труда махнула ему рукой. Он виновато посмотрел на нее, поперхнулся, умолк.
– Балысня, вот мой двоюлодный блат Павел, он вас ведет на Асен. Серес сас мосно будет идти. Ай, ай. Труда сабыла, сто у вас нисего нет теплого. Холодно! Я сейсас принесу…
Труда ушла, Павел остался. Он мял свою фуражку с треснувшим козырьком, напоминавшим раздвоенное копыто. Вера смотрела на него с испугом. Она всегда как-то особенно боялась сумасшедших. Нельзя сказать, чтобы этот глухонемой чичероне внушал ей доверие. Четырехверстный путь вместе с ним – перспектива не из отрадных.
А Павел, мотаясь всем телом, кивал головой, и что-то переливалось, булькало в горле.
Вернулась Труда, неся старенький жакет свой на вате.
– А ну, пошюбуйте, балысня?
Хороша, нечего сказать, примерка. Хрупкая, тоненькая Забугина вся утонула в этой необъятной кофте.
– Холосо! – поощрила Труда.
Затем начался между нею и Павлом оживленный разговор, казавшийся Вере китайской грамотой. Труда объяснялась мимикой, и дурачок понимал ее с полуслова, вернее, с полужеста мелькавших быстро-быстро пальцев. И когда все наставления были даны, Труда сервировала чай, последний – как хотелось думать – чай в этом каземате. От волнения беглянка не могла ни пить, ни есть. Зато Павел обжигался на славу горячим чаем, сокрушая волчьими зубами своими громадные куски сахару.
Читать дальше