Думал ли когда-нибудь Загорский, что со стены будет смотреть на него благопристойного вида императорско-королевский жандарм в закрученных усах? Мало ли кто чего не думал? Война все перевернула вверх дном, все спутала.
Загорский, поужинав в штабе – ранний ужин или поздний обед, – возвращался к себе. В голове как-то легко и приятно, без тяжести, другим винам свойственной, бродило венгерское. Помещик князь Сапега прислал несколько бутылок этого благородного, густого, как масло, напитка генералу Столешникову.
Загорскому показалось душно в гостиной. Распахнул маленькое квадратное окно, и все-таки было душно.
Не проходило дня, чтоб не вспоминал он Веры. Но его воспоминания были столь же мучительны, сколь и бесплодны. Он думал о ней, как думают о близкой и дорогой покойнице. Он был уверен, что ее нет в живых, так как нельзя же исчезнуть, не оставив никаких следов.
Он знал по газетам, что с войною участились в больших городах кражи, убийства… Быть может, и бедная Вера стала жертвою этих кровавых гастролеров, наводнивших собою и преступлениями своими Москву, Петроград, Киев, Одессу.
Ему нечем дышать. Он пойдет в поле и будет долго бродить один, любуясь разноцветными вспышками австрийских ракет.
Надел фуражку, пристегнул шашку.
Тихо открылась дверь… на пороге знакомая фигура пани Войцехович в широкой блузке, темно-синей, в белых цветочках.
– Може, пану ротмистру, – она упорно звала его ротмистром, невзирая на две скромные унтер-офицерские нашивки, – запалить лямпу, юж цемно?
– Спасибо, пани Войцехович, я ухожу.
– На спацер?
– Да, хочу пройтись немного.
– А… – это «а» вышло чисто по-женски, неопределенно и мило.
И вся она показалась Загорскому интересной и милой в этих сумерках. Две недели живет он бок о бок с нею, поздно возвращаясь из штаба, слышит, идя через сенца, ее сонное дыхание, и все как-то не замечает в ней женщины. А сейчас, сейчас он вспомнил, как дрожит ее грудь под мягкими складками дешевой, такой «провинциальной» материи. Вспомнил белую шею, переходящую в твердый и чистый затылок с мягким пушком светло-золотистых волос. Он подошел к ней. Она стояла не шевельнувшись, опустив голову.
– О чем думает пани Войцехович?
– Так… – вздохнула.
– О муже? Он вернется…
– Когда-нибудь вернется…
Он взял ее руку, теплую, мягкую, уютную, как и вся пани Войцехович.
– Что же вы молчите?
– А что я имею говорить?
Он слышит ее дыхание, порывистое, горячее. Все ближе, интимнее прикосновение… В Загорском проснулся зверь, самец, которого глушил в себе несколько месяцев он, этот огрубевший на войне центавр, топтавший своим конем сожженную, окровавленную землю, носившийся в атаку, рубивший…
Он жадно схватил ее… близко, близко чувствуя всю, и поднял…
Она затрепетала, покорно отдающая себя целиком, и – женщина вся в таких случаях предусмотрительней мужчины:
– Дверь… На милость Бога! Увидеть могут…
Жандарм, с закрученными усами, смотрел из своей рамки из улиток и ракушек, смотрел, как жена изменяет ему…
Где он теперь? В Линце, Триесте, Кракове? Не все ли равно где… Молча, как прибитая, вышла пани Войцехович, и стыдясь своего греха, и упоенная им…
А почти вслед за нею ушел, верней, убежал в поле Загорский. Там бранил себя скотом, грубым животным, не замечая вспыхивающих ракет, не слыша орудийных выстрелов.
Наутро, лицом к лицу встретившись с пани Войцехович, он поклонился ей с особенной церемонной учтивостью… А у нее глаза были покрасневшие, заплаканные.
Надев черное парадное платье и взяв молитвенник, пани Войцехович пошла к исповеди. Жарко и долго плача, каялась она в своем грехе ксендзу-пробошу: коленопреклоненная у резной готической исповедальни.
* * *
В столовой штаба дивизии – просторной выбеленной комнате, жил здесь австрийский податный инспектор – завтракало человек двенадцать. Генерал Столешников, подвижный как ртуть, по обыкновению, глотал какие-то пилюли, капли, порошки.
– Недаром называют меня ходячей аптекой, – подтрунивал он над собой.
Но эта «ходячая аптека» управлялась за нескольких здоровых, такой исключительной работоспособностью отличался генерал Столешников.
Покончив с лекарством и принявшись за суп, для виду больше, – ел крохотный сухощавый генерал поразительно мало, – вспомнил он, как воевал в Польше, командуя отдельной кавалерийской бригадой.
– Имение одного немца… Барон, барон, сейчас забыл, довольно громкая фамилия… И как он вклинился средь польских помещиков, – немец? Вероятно, «свои же», из соображений стратегического характера, купили ему усадьбу. Мы с немцами «нащупывали» друг друга конницей, еще не сходясь близко… Посылали мы барону своих фуражиров купить овса – ни за какие деньги! А знаем доподлинно, что запас у него громадный… Представьте, в этот же самый день лазутчики-поляки, испытанные ребята, доносят мне, что у него ночевали прусские уланы, офицеры двух эскадронов. Вина, шампанского – разливанное море, тосты, «гох кайзер Вильгельм» и тому подобное… Кроме того, немцы на четырех грузовиках-автомобилях вывезли несколько сот пудов овса. Проверив и убедившись, что это именно так и было, я извелся как черт! Ведь форменное предательство! Послал моих драгун захватить барона и доставить ко мне живьем. Не тут-то было – удрал каналья. Тогда я приказал конно-саперам взорвать усадьбу.
Читать дальше