— А знаешь, — сказал он, — теперь я понимаю, что Фран была права. Когда я читал твою рукопись, все было так далеко от меня. Как эхо, такое далекое, что ты уже не знаешь, ты это крикнул или кто-то другой. Или как будто ты смотришь на фотографию своего давно умершего отца и знаешь, что это твой отец, но не узнаёшь его. Когда я рассказывал тебе о своих приключениях в последние недели в Нью-Йорке и в Сан-Франциско и ты захотел написать книгу, мне эта идея понравилась. Я подумал, что, когда увижу свою историю на бумаге, она станет понятнее и мне самому, что мне откроется ее внутренняя структура, глубинный смысл и я смогу наконец получить ответы на мучившие меня вопросы… Ах, я уже не помню точно, что я подумал! У меня мозги были тогда набекрень. Но как бы то ни было, мы все равно не можем понять ничего из того, что делаем и что с нами происходит, мы не можем даже хранить все это в памяти как свою историю. Рано или поздно она превращается в «историю столетней давности», так уж лучше пусть это будет рано.
«Тогда» — это летом, сразу после его возвращения из Америки. Однажды вечером в дверь моей квартиры на Амзель-гассе позвонили. Я сидел за письменным столом, никого не ожидал, и этот звонок меня удивил. Я нажал на кнопку и открыл дверь подъезда. В век телефона человек отвыкает от неожиданных визитов. Выйдя на лестницу, я посмотрел вниз и прислушался, но не узнал ни руки, опиравшейся на перила, ни приближающихся шагов. Когда он наконец весь появился в поле зрения, на расстоянии одного лестничного марша от меня, я с облегчением вздохнул. После своего сентябрьского визита в Кюкюрон я ничего о нем не слышал, если не считать короткого телефонного звонка из Нью-Йорка, когда он просил срочно прислать ему денег. А с тех пор как Юрген вскрыл присланный им конверт и прочел мне то, что он написал после разговора с Рыжим, я жил в постоянном страхе за него. Его родители ничего о нем не знали, у Эппов он больше не объявлялся и даже не звонил им, и у Ларри и Хелен, адреса которых я узнал через Эппов, тоже.
Мы обнялись. Я сходил в подвал за вином, и он рассказал обо всем, что произошло с ним в Нью-Йорке и в Сан-Франциско, и о Фран, которая ждала его в Лиссабоне. Когда за окнами уже рассвело, я, приготовив ему постель и отправив его в ванную, стоял у окна с сигаретой, переваривая услышанное. Я не просто устал. Я не верил в его счастье. А может быть, завидовал ему? Он сказал, что не может нарадоваться своей теперешней жизни, что Фран — потрясающая женщина, Джилл — просто прелесть, а деньги — подарок судьбы. Он весь вечер вертел в руках свои темные очки, надевал их, спускал на нос, снимал, снова надевал, складывал и раскладывал, кусал дужки.
В Гейдельберг он приехал всего на два дня, хотел навестить родителей и через день улететь обратно. Ему нужно быть очень осторожным, сказал он, эта история еще не успела быльем порасти; может быть, за ним все еще охотятся. За завтраком я сказал ему, что с удовольствием написал бы книгу о его приключениях. Ему эта идея понравилась. Но он просил меня не торопиться: мол, будет лучше, если книга выйдет не сразу, а через годик-другой, и имена и названия обязательно нужно изменить. И он снова надел свои темные очки.
После этого прошло несколько лет. Он изредка звонил мне, а один раз мы встретились с ним во франкфуртском аэропорту. Наброски к книге долго лежали у меня в столе. Когда наконец, около года назад, роман был закончен, я не смог послать ему рукопись, потому что он упорно отказывался давать свой адрес. И вот вдруг недавно позвонил и пригласил к себе в гости.
В аэропорту меня встретила Фран. Я не узнал ее, зато она меня узнала. Я видел ее всего один раз, в Кюкюроне, после праздника, а на фотографии у меня плохая память, и я представлял ее себе совсем иначе. А может быть, она просто стала за это время другой — более солидной. Как и Георг, который изрядно прибавил в весе и стал гораздо спокойней и добродушней.
Время от времени, работая над книгой, я спрашивал себя: «А может, я пишу историю amour fou?» [43] Безумная любовь (фр.).
Потом, увидев Георга и Фран в их естественной среде — с детьми, в доме, в саду, за плитой, за столом, за мытьем посуды, — я вспомнил о «морковке», которой, по мнению Фран, нужно довольствоваться за неимением «яблочка». Может быть, amour fou — очень сладкая морковка?
Георг опять вертел в руках свои очки, с которыми не расставался до самой темноты.
— Я тут в твоей рукописи обратил внимание еще на одну вещь, которую в свое время, в реальной истории, упустил из виду. Вернее, просто не понял. Ты описываешь мой разговор с Бьюканеном и его сомнения: не сам ли я тот «кузен», от имени которого к нему пришел? Потом он спрашивает меня: а может, это вовсе и не кузен, а дядюшка? Все верно, так и было. Я вспомнил. Сначала я удивился, что я тебе это рассказал и что ты это запомнил — эту крохотную, нелепую, абсурдную деталь. Но может, она совсем не так уж нелепа и абсурдна. Все это время я был уверен, что Бьюканен застрелил Джо и Профессора из соображений безопасности ради Гильмана, потому что не хотел, чтобы дело дошло до суда и до скандала, который мог серьезно повредить Гильману, потому что ненавидел предателя Бентона, потому что он вообще из тех, кто долго не думает, когда у них в руке пистолет. Короче, по одной из этих причин, а может, но совокупности причин — во всяком случае, что-то в этом роде. И еще я был уверен, что он, собственно, целился в меня, а не в Профессора.
Читать дальше