Вылезли Семеныч и Фролов.
— Ты что, издеваешься над нами?! — закричал Семеныч, подступая к Морковину.
Я остановил его:
— Тихо. Спокойней.
— Ладноть, — сказал Морковин и махнул рукой. Безнадежно так махнул. — В погребе он.
Мы прошли через сад. Уже выходя из него, Морковин поправил доску на заборе, за которым начиналась усадьба деда Матвея. Попали во двор. В окне избы метнулось лицо Марьи. За забором, на улице невнятно, тихо гудела толпа.
Морковин повел нас в сарай. Здесь было темно, сухо, пахло коровьим навозом.
— Сычас, — сказал он и щелкнул включателем.
Вспыхнули три лампочки. Тревожное чувство узнавания охватило меня — справа два бетонных стойла, видно, для коровы и теленка, автопоилка, только вода подается из железного бачка. Слева, тоже в бетонном закутке, мирно, сытно похрюкивал поросенок. У закутка выдвижной деревянный пол, две железные скобы; потянешь за них, и пол выдвигается. Дверь в стене. Морковин открыл ее, протянул руку в темноту, щелкнул включателем. Внизу вспыхнула лампочка, осветила бетонные ступени.
И я вспомнил рассказ Трофима Петровича Незванова о немецкой ферме.
— Там, под кадкой с огурцами, — сказал Морковин.
В погреб спустился Семеныч. Пока мы его ждали, Морковин быстро, торопясь, осматривал сарай; щупал стенки стойл, похлопал поросенка по боку, увидел, что не вычищен коровий навоз, и сокрушенно покачал головой, взял лопату, сгреб навоз к краю.
Вылез сияющий Семеныч.
— Вот! — сказал он и протянул мне револьвер.
Это был старый револьвер, весь в ржавчине. Но четко на рукоятке виднелись две буквы: «Р. П.». Витиеватые, кудрявые, с загогулинами.
Взял револьвер Фролов, повертел в руках, передал Зуеву.
— Он, — сказал Пантелей Федорович и громко проглотил слюну. — Он...
— Чего же ты нас водил? — радостно, возбужденно спросил Семеныч.
Морковин посмотрел на него...
— Не знаю. — С сожалением, пожалуй, сказал тихо: — Молодой ты, несмышленый. Вся моя жизня тута... можа, последний раз! — В голосе его прозвучало отчаяние.
Фролов стал писать акт об изъятии оружия, повернувшись к открытой двери. Опять скрипело перо по бумаге.
— Скажите... Скажите, Морковин, — спросил я. — Вы же понимали, что вас арестуют (он посмотрел на меня, и по его взгляду я почувствовал, что он не понимал этого). Почему же... вы не попытались скрыться?
Теперь он смотрел на меня с удивлением.
— А куда скрываться? Куда я со свово двора? Мне боле некуда. — И вдруг спросил с внезапным удивлением (или догадкой): — Что же меня теперя? К стенке?
— Не знаю, Григорий Иванович, — сказал я. — Меру наказания определит суд.
Стали подписывать акт. Все это сделали быстро, только у Зуева не получалось: он все встряхивал авторучку, пальцы его дрожали, не слушались; он хмурил густые брови, на которых висели капли дождя. Наконец расписался крупными, решительными буквами, сказал сокрушенно:
— Эх, Григорий, Григорий...
— Ведите к машине, — сказал я Семенычу.
Морковин засуетился, стал быстро, мелко ходить по сараю.
— Все? — спрашивал он. — Все, да?
Никто ему не ответил.
— Пошли. — Семеныч легонько толкнул Морковина в спину; молодое круглое лицо его вдруг стало виноватым.
И тогда Морковин опять успокоился, погасил везде свет и только после этого вышел из сарая.
Дождь совсем разошелся. Лило густо, ровно. С крыши вода бежала прозрачной стенкой. Во дворе натекла пенная лужа, в ней надувались и лопались желтые пузыри. Все было пронзительно-зеленым и чистым; остро пахло травой, деревней. Невозвратным.
Морковин вышел на середину двора, подставил лицо дождю, расстегнул ворот рубахи, глубоко, возбужденно дышал, быстро поднимались и опускались белые, бескровные веки. Он сжимал и разжимал кулаки, шевелились его впалые губы. Чем-то он был похож на старое, кряжистое, дуплистое дерево, которое подожгла гроза.
— Добрый дожж, добрый! — быстро заговорил он. — Сычас в лугах хорошо, духовито. А по-над речкой, небось, туман скопляется, сторожкий такой, легкий. И дожж яво прошиваить. — Он спешил, спешил говорить. — А ночью-то разгуляется. Вон край неба чистый. Тихо станет. И звезды по небу. — Повернувшись к избе, он вдруг замолчал.
Около избы стояла пестрая крупная корова, а рядом — Марья, потерянная, мокрая, с бессильно поникшими руками. Смотрела на мужа, на нас.
Морковин преобразился: лицо его стало злым, напряженным, запрыгал правый уголок рта. Он закричал исступленно, брызгаясь слюной:
— Да ты что? Очумела? Никак, корова не доена?! Чтоб она молока сбавила? Али отел задержалси? На рынке-то молоко ныне вздорожало! А ты! Копейку не бережешь! По миру мене пустить хочешь!
Читать дальше