Я не хочу пересказывать весь наш длинный разговор. Они не были дезертирами — всех троих взяли вместе в плен в первом же их бою, ранеными, четыре с половиной года тому назад. Им повезло: их почему-то не пристрелили на месте, не вспороли животы, не выкололи глаза, как многим и многим другим. А потом у них уже не было выбора. Они приняли ислам, но против своих не воевали. Так они говорили и я им верила. Впереди у них была полная неизвестность, ведь хотя об этом не было сказано, здесь они по-прежнему фактически находились в тюрьме. Они говорили, пряча глаза, что здесь им хорошо, их не обижают, что они не хотят возвращаться в Союз, то бишь в Россию, потому что там их расстреляют, как предателей, не хотят уезжать в Америку, потому что там живут одни неверные, но я-то видела в их глазах скрытую надежду на то, что я пойму, о чем они думают и хоть что-то сделаю для того, чтобы им вырваться из этого ада.
Пока мы разговаривали, один из моджахедов сидел в углу, сонно сощурив внимательные глаза и небрежно направив дуло автомата в нашу сторону. Второй то выходил, то возвращался. Принесли пиалы, чай, блюдо с засохшими липкими сладостями, а я все спрашивала и спрашивала.
Они перечислили свои имена и адреса родителей, я записала их. И один из них, самый молодой, был родом из Ленинграда. Он назвал улицу, номер дома и квартиры, а потом добавил по-русски, криво улыбнувшись: «Это Петроградская сторона, очень красивое место». И когда он сказал это, видно что-то непроизвольно дрогнуло на моем лице. Парень напрягся, глаза его встретились с моими и я еле-еле заметно, но четко шевельнула губами, беззвучно произнеся по-русски: «Я там живу». Парень резко и быстро побледнел, испуганно покосился на моджахеда в углу. Джек видно что-то почуял и незаметно толкнул меня локтем в бок.
А потом вдруг все быстро и неожиданно закончилось. Старший моджахед легко вскочил и что-то гортанно сказал, махнув автоматом. Парни резко поднялись и, не прощаясь, не глядя больше на нас, гуськом вышли из комнаты.
Спустя пятнадцать минут мы уже мчались на jeep"е обратно по извилистой дороге в сторону Исламабада. Джек молчал, а я что-то орала по-английски и по-русски, материлась, а потом заплакала, уткнувшись ему в плечо. Джек остановил машину, обнял меня, прижал молча к себе, а я все не могла остановиться и плакала, плакала от бессилия, злобы и унизительного ощущения всеобщей лжи.
Потом я сделала репортаж про этих русских ребят, про то, что я считаю их невиновными, что надо их выручать, выкупить в конце концов, а не вопить, что у нас нет пленных, а есть только предатели. Грязная война, писала я, афганский синдром, наследие сталинского мышления и так далее и тому подобное — идиотка наивная.
Конечно же мне тогда отчаянно повезло, потому что я была чуть ли не первым русским журналистом, увидевшим наших военнопленных.
Этот мой репортаж со снимками троих русских ребят под названием: «Почему Родина их забыла?» обошел газеты доброй трети цивилизованного мира, я получила за него кучу международных премий, и денег, кстати; он стал моей визитной карточкой. На любезной Родине меня кто-то поливал матом, кто-то восторгался, а мне еще долго снилось лицо того мальчишки с Петроградской. Я поехала к его матери, подарила снимки, рассказала все, что помнила — все это оказалось очень тяжело. Родителям двух других я просто отправила в Смоленск и под Краснодар статью на русском, короткие письма и фотографии. Мне и так хватило одной личной встречи.
Но про судьбу этих троих мальчишек я так ничего больше никогда и не узнала. И я до сих пор не знаю — помогла ли я им, или только сделала для них хуже.
Вот такая история, It"s a boff…
Ну и что же вышло такого особенного из моей любовно-авантюристской эпопеи с Джеком, которая началась в Пакистане и с перерывами продолжается в отелях разных стран уже почти семь лет? Деньги? Да. Работа? Да. Но вот я сижу в своей фотолаборатории, одна-одинешенька, глупая пьяная оттраханная русская баба, и снова и снова копаюсь в прошлом, влезаю и перехожу на… — на кого из вас? С кого на кого? С Сережи на Джека? С русского на английский? И на какой язык, motherfucker?.. Язык, как в зародышево-детских снах студенческо-ленинградской учебы — какой же язык мне сейчас нужен, к такой-то матери — учитывая уже изрядное количество коньяка, вылаканного здесь, в девичей менструально-розовой тишине моей фотолаборатории? И вообще — про язык ли я говорю сама себе, вытаскивая из ванночки с закрепителем очередной снимок очередной сволочи и допивая коньяк, оставшийся на донышке стакана?
Читать дальше