Тогда в юности я неправильно истолковал нисходящую на меня тоску. Я перепутал её с одиночеством. Хотя только в одиночестве человек и способен по-настоящему творить. Не зря же Бог разрушил Вавилонскую башню, ибо не захотел принять коллективного творчества. И если сегодня спросить, откуда у меня взялась Алиса, семнадцатилетняя длинноногая акселератка, не лишенная некоторых прелестей, я могу ответить точно: её породило одиночество.
Мне стукнуло двадцать четыре, когда мы с ней столкнулись на выставке одного новоявленного авангардиста. Сейчас затрудняюсь сказать, понравилась ли она мне в тот вечер. Тем не менее из Дома художника мы вышли вместе и побрели по сумрачному городу, беседуя о новых течениях в живописи, в которой она была абсолютной дилетанткой. Скорее всего, в ней что-то было, если за столько лет, перевидав множество красивых натурщиц, я решился пригласить в гости именно её, а возможно, так распорядилась судьба. Впрочем, в судьбу я тогда не верил. Точнее, верил, но не придавал ей большого значения…
Все! Хватит. Пора спать. Завтра с утра на работу.
Я, не раздеваясь, лег на маленький диванчик, на котором можно было поместиться только в скрюченной позе, и потушил настольную лампу. Хлобыстнуть, что ли, стакан водки, чтобы заснуть? Уже половина второго…
В тот вечер было так же душно и серо, как сегодня. Мы бодро топали по затихающему городу в мою однокомнатную «хрущевку», и я распылялся крылатыми притчами своего учителя о творческом расцвете гения. По его словам, расцвет художника приходится на возраст от тридцати двух до тридцати восьми лет. «И если в этот промежуток времени ничего не создашь, — добавлял я, — то в сорок, милая, ловить уже нечего. Если бы Гоген ушел из дома не в тридцать пять, а четырьмя годами позже, то мир бы уже никогда не увидел его великолепных картин».
Она слушала и кивала. Кивала и ни черта не понимала. Но все равно кивала, и я не мог определить: нравится мне такое послушное согласие или наоборот? В тот вечер на меня напало небывалое красноречие. А почему бы не потрепаться после стольких лет молчания у мольберта. До начала моего творческого расцвета оставалось целых восемь лет, а до возраста Гогена одиннадцать. За это время можно нарастить такую технику, какая и не снилась Рафаэлю. А техника — фундамент любого дома. Что касается фантазий и способностей ухватить образ — их отсутствием я не страдал никогда.
В тот вечер я сам поражался своему красноречию. Возможно, что в прошлой жизни я был ритором. Я заявлял, что выше искусства может быть только искусство. Я крыл последними словами Гегеля, который утверждал, что философия несомненно важнее искусства. Но философия находится всего лишь на плебейски умозрительном уровне, потому что требует слов, а там, за облаками, восприятие происходит через символы и образы, на которые открывает глаза прекрасное. Я наголову разбил Гете, полагавшего, что религия значительно выше искусства. Но к религии допускаются все, а к искусству избранные. «Ведь быть талантливым — значит понять те законы, по которым творился этот мир, — кричал я на всю улицу, — а быть гением значит творить собственные законы!»
Кажется, я прошелся ещё по Аристотелю, Дидро и Шеллингу. И, разумеется, всех их смешал с бульварной пылью. Зато обласкал старика Канта, который, как и я, полагал, что гении существуют только в искусстве. Закончил я все это выводом, что выше художников могут быть только боги. Но и подобная наглость не возмутила мою собеседницу. Она так же послушно кивнула, и после этого я замолчал надолго.
Однако у самого подъезда, когда я предложил ей послушать Вивальди, голос мой как-то странно дрогнул, и она не могла не догадаться, что Вивальди — всего лишь гнусный повод, чтобы заманить её в дом. Она так же послушно кивнула и жеманно отвела глаза.
Пожалуй, не нужно было приплетать сюда Вивальди. Зачем великих впутывать в свои мелкие похотливые делишки? Между низменным и высоким всегда должна стоять четкая и жесткая граница. Теперь я это понимаю. А понимал ли тогда? Честно говоря, не помню, но зато на всю жизнь запомнил, как екнуло в груди сердце, когда мы переступили порог моего жилища. Почему-то стало грустно, и я весь вечер не мог понять причину этой грусти.
Я ставил Корелли, Вивальди, Телемана, и она слушала с завидным вниманием. Я показывал свои работы, и она закатывала глаза. Я выбалтывал свои замыслы, о которых не рассказывал даже мастеру, — что мечтаю научиться рисовать во сне и тем самым пойти дальше тех итальяшек, царапающих что-то в подобном жанре. Ведь они воспроизводят всего лишь клочки воспоминаний из своих ночных блужданий. Я же собираюсь писать точную потустороннюю явь. Она распахивала ресницы и долго с изумлением смотрела в глаза.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу