— А ведь я ошибся, Дибич! — он откинулся на диване и прикрыл глаза. — Идиот. Я — о судьбе… Путаница в дефинициях, амфиболия и эквивокация. Судьба охватывает людей и случайные события неразрушимой связью причин и следствий и присуща лишь изменчивому. Но изменчивы все творения, неизменен лишь Бог. Следовательно, судьба присутствует во всех творениях, и чем больше нечто отстоит от Бога, тем сильнее оно связано путами судьбы. Да, мадемуазель Елецкая имеет судьбу, я ошибся. Мадемуазель Климентьева, боюсь, тоже.
Дибич опустил голову, чтобы скрыть улыбку. Нальянов же вернулся к сути разговора.
— Но это всё пустое, мы же не о том. Неверие в революционные идеалы, полагаю, не заставило вас возжелать безграничной разнузданности: вы всё же не из пылких натур, к тому же любовные мечты — это всё же женский удел. Вы жаждете чему-то посвятить себя, не можете служить живому Богу, ибо нет веры, а приносить изуверские жертвы революционным идолам не хотите. В «категорический императив» хотя бы верите?
Дибич смерил собеседника цепким взглядом и резко покачал головой.
— Нет. Со времени Канта нам указывают на бесспорность морали, но кто может обосновать этот закон? Почему я, живущий один только раз, должен жертвовать собой чему-то или кому-то? Почему я должен любить людей, если я их презираю, во имя чего я должен ломать самого себя? Я хочу свободы, пусть даже свободы своих прихотей и похотей.
— А я всегда хотел свободы от своих прихотей и похотей, — Нальянов умолк и несколько минут сидел молча. Потом неожиданно проговорил. — Что ж, вы пришли разрешить своё ментальное сомнение, но тут мы снова сталкиваемся с неразрешимой проблемой логического мышления, не признающего универсалий. — Дибич заметил, что глаза Нальянова помертвели, стали погасшими и больными. Он говорил, словно думая совсем о другом.
— Я правильно понял? — неожиданно напрягся, перебив его, Дибич, — я не могу быть адептом святых целей, но достаточно честен, чтобы считать это слабостью. Вы плюёте на святые цели, но считаете это силой. Мы — подлецы с точки зрения осоргиных, потому что открыто плюём на святые цели, хотя они тоже плюют, но тайно. Но вы признаете наименование подлеца. Это и есть сила?
— Чёртова логика, — усмехнулся Нальянов. — Плюньте вы на неё. Я действительно сторонник морали, причём — пламенный, несмотря на холодность натуры. Я видел, как убивает аморальность. Но моя мораль в ссоре с моей свободой. Если я делаю то, что хочу, то становлюсь подлецом, несмотря на преданность морали, а, не делая, что хочу, естественно, теряю свободу. Дальше — я снова кристально честен: не умея управиться с собой, я не лезу управлять миром, на что претендуют осоргины. Что до святых целей, то для морали свят только Бог, и на все иные цели вы можете вполне безгрешно наплевать. Вот и всё. К тому же верующий человек — не обязательно образец нравственности: дьявол тоже верит в Бога.
Что до самих этих «святых» целей…Тут недавно писатель наш известный о Нечаеве роман написал, где его и присных обозвал «бесами». Это поумнее будет всех этих лживых припевов поэтов наших, пьянчужек да картёжников некрасовых: «От ликующих, праздно болтающих, обагряющих руки в крови уведи меня в стан погибающих за великое дело любви!» Достоевского только на одно не хватило: понять, что нечаевы в этом «стане погибающих» — не случайность и не «мошенники», а сама суть этого стана, хоть есть там, конечно, и пушечное мясо.
— Так если вы сами себя подлецом аттестуете, может, вам как раз там, в этом самом стане, и место-с? — поддел Нальянова Дибич.
— Нет, вы забыли, что я ещё и моралист. Сиречь под заповеди Господни выю я склоняю и Бога… — Нальянов на миг умолк, потом, тяжело вздохнув, всё же закончил, — люблю. — Последнее слово, произнесённое неожиданно севшим и словно треснувшим голосом, упало с губ Нальянова как тяжёлая мраморная плита старого надгробия.
В заключении разговоре Нальянов спросил Дибича о младшем Осоргине. Они близки? Что за человек?
Дибич удивился, но ответил.
— Из пылких идеалистов, исполненных самых страстных революционных порывов. Сегодня стал почти невыносим. К его удивлению, вчерашние сокурсники, произносившие страстные речи о самодержавном произволе, превратились в чиновников-карьеристов либо спились. Сам он мечтал о борьбе, при этом довольно слабо успевал, за сходками-то некогда было, в итоге — едва приступив к работе, то и дело удостаивается, как я слышал, нелестных отзывов коллег. Как-то бросил при мне, почему, мол, он, готовый к смерти на эшафоте, должен заниматься дурацкими расчётами движения составов? Злится и на брата, ставшего, по его мнению, просто приспособленцем.
Читать дальше