Грених молча смотрел, как в темноте передвигаются носки его ботинок. Если бы этот тип так не напоминал Макса, он не стал бы слушать его и минуты, успел бы найти почтовую станцию и уже вернулся за дочерью. Но он не заметил, как опять, шагая, мыслями проваливался в удушающие воспоминания о больнице, тесноте палаты, изнуренном лице брата и безумных искрах в его глазах.
– Так вот Офелия, дочь его. Не Вейса, а председателя исполкома – красавица, женою мне стала… Я, кажется, уже говорил это? Но только, тсс, мы в ссоре. Дама она бойкая, ординатором в больницу собирается, в нашу зелемскую. Но знали бы вы, что за гордячка – лед и пламя! Обиделась на меня, выставила вон. Вот и приходится в номерах томиться. Так-то. Но мне не привыкать. Я не скучаю, думаю, как фабрику возрождать буду. А это вам не абы что, а дело правое, благородное, выгодное и всесторонне полезное. Городу производство нужно! Не так ли? Глядишь, и трест скооперируем. Тесть – человек не бедный, из бывших офицеров, поручик не поручик, унтер не унтер, не знаю. Воевал за Красную армию, заслуженный какой-то. Пустил корни в молодом советском государстве основательно и ни за какие пироги в мире не съедет. Офелия – можно сказать, красавица, но гордячка. Я уже это говорил? Черт, я чувствую, что все время повторяюсь… Устал, ох, устал, сил нет! Она не в моем вкусе, потому как блондинка. Познакомлю вас с нею сегодня. Вы ей понравитесь, она ученых собеседников страсть как любит, естественников в особенности. Что-то мне подсказывает, ни в каком вы не в рабфаке учитесь. Небось профессор, а? Ваши седины вас сдают с потрохами, сударь. А мы ж, между прочим, с детства знакомы! Да не с вами. Это я опять про Офелию. Я в Зелемске до университета прожил, а потом уехал на лечение – лет ей десять было, только в гимназию пошла. Тогда еще была такая роскошь, как гимназии. А сейчас что? Школа первой ступени, школа второй ступени, не разберешь. Захар Платонович записаться нам позволил. Хотя она и не спрашивала его. О времена, о нравы… Забыл полюбопытствовать, – открывая дверь гостиницы, добавил Кошелев, – как вас величать?
С внутренним убранством парижской Гранд-опера зелемская ее тезка не имела, разумеется, ничего общего. Но зато по-немецки была вычищена, несмотря на весьма скудный штат. В свое время Вейс – прежний ее хозяин – отделал все кругом ореховым деревом и изумрудным велюром, но ныне благородство дерева и богатой ткани пришло в такое убогое состояние, что невольно сжималось сердце. Несколько лет назад здесь временно расположили беженцев из Польши. Жалко было смотреть на эти исцарапанные деревянные панели, с вырезанными на них лозунгами и бранными словами, которые Вейс тщательно затирал толченым грецким орехом. Лак облез, изумрудная обшивка стен свисала клочьями – клейстер напрочь отказывался держать объемные куски ткани на стенах.
Затертые, промасленные кушетки, кресла, диванчики и стулья были собраны из разных гарнитуров. Шторы, однако, остались, видно, прежние, но на некоторых окнах вместо велюра висела зеленая бумазея. Облупившуюся на голландских печках плитку спасала простая гуашь – художник, здешний жилец, мастерски повторил рисунок с керамики прямо на шершавой серой стяжке. Из-под его пера вышли все ярко-красные плакаты, которыми были украшены стены холла и трех анфиладно расположенных залов. Плакаты, призывающие приобретать облигации, внести подоходный налог и не верить в бога, закрывали следы от висевших здесь когда-то картин. Иной плакат не совпадал по размеру со снятой предшественницей, и белесые тени таинственными окнами в никуда выглядывали из-под ватманской бумаги, прихваченной сапожными гвоздями по четырем углам.
Гостиничный холл был отведен под кооперативный трактир. По центру тесно стояли столы. За стойкой – большой буфет, густо и щепетильно обставленный пустыми бутылками и пестрым многообразием чайных чашек, блюдец, тарелок и подносов с гербами разных семейств. На стойке – два совершенно новых блестящих самовара, испорченных только лишь черными учетными цифрами, нанесенными прямо на зеркальные их бока. Пахло просто и знакомо – кислой капустой и трехдневным бульоном из двери, ведущей в кухню, где мелькал серый халат буфетчицы Марты.
За буфетом красовался кабинетный рояль черного лакового цвета с отбитой ножкой, под которую заботливо был подоткнут кирпич, выкрашенный черной гуашью. На табурете уже умостился музыкант – еще один здешний жилец – в коротком клетчатом пиджачке с протертыми локтями и с пенсне на носу. Он листал страницы партитур, слюнявя пальцы и близоруко щурясь, брал ноты «Летней порой, меж роз душистых». Однако сие заведение даже предполагало музыкальную программу! Пианист скорее всего играл за тарелку супа, если не просто потому, что не мог не играть. Как это было в стиле нынешних времен – разруха под звуки старого французского романса!
Читать дальше