— Хорошо, — сказал озадаченный Одинец, — только охранники от Рогули отстали ещё на той стороне, на тверской. А там не сегодня-завтра бой начнётся.
— Вот и поторопись. Чего бы ради я тебя посылал на поиски, если бы в моем московском селе они дёру дали? Без тебя бы обошелся. Да и, признаться, не первый ты за ними едешь. Уж два раза туда людей наряжал. И все — как в воду! А ты, — князь ехидно прищурился, — с тверскими, коза их забодай, пуд соли съел. Почти што свой ты там. Так что пробирайся и ищи. Хоть грабь, хоть кради, хоть милостыню проси…
— Как с семьёй моей будет? — спросил Одинец.
— С семьёй? Да… С семьёй… — спохватился Иван Данилович о досадной мелочи. — Ну-ка, кликни купца.
— Мне же надо поговорить с теми, кто тех двоих знал… Как же иначе розыск начинать?
— Как хочешь, так и начинай.
— Вот что, Егорий, — сказал князь явившемуся на зов Рогуле, — бабу вернуть придётся.
Рогуля тихо ахнул, всплеснув руками. Но князя мало волновали переживания купца:
— И не вздумай баловать. Утром пошлёшь кого из своих приказчиков с моим десятским забрать её с хутора. Коня ему тоже вороти. За остальную живность серебром рассчитайся. Овцы ему покуда без надобности, а деньга пригодится, — и пригрозил: — Проверю.
Сердце Александра подпрыгнуло в груди, он насилу сдержался, чтоб не кинуться князю в ноги. Но дальнейшие распоряжения Ивана Даниловича пресекли порыв благодарности в корне.
— Баба с детишками, покуда не воротишься, будет жить в монастыре… За крепким караулом.
— Повидаться-то хоть с ними можно? Князь поморщился, молвил:
— Нет. Что, свербит?! Никуда твоя баба не денется. Вернёшься с удачей — повидаешься. Тут дело государево, а он — бабу!
* * *
Мягкий лёгкий, как пух, снег укрыл всё вокруг. С вечера и признаков для такого снегопада не было. А утром Марья открыла дверь и застыла поражённая нестерпимой белизной, исходившей от сугробов, от укутанных в толстые белые подушки кустов, деревьев, заборов. Снег, казалось, светился сам по себе, без вмешательства дневного светила, висевшего над кромкой леса.
И это ожидаемое, но все равно, как всегда, неожиданное изменение в природе, вдруг остро кольнуло в сердце. То, что было до него, какой-то глупый переезд сначала в Москву, затем, после отказа Рогуле, переезд сюда, на заимку, всё проходило в одинаковом тускло-сером мире, почти не менявшемся, застывшем. Дни сливались в недели, скользя по краю сознания. Осень тянулась и тянулась. И под стать этим промозглым однообразным дням в душе Марьи, замершей от известия о смерти мужа, также тягуче жила ноющая боль. Она не прекращалась ни днём, ни ночью. Ночами было хуже всего. Днём хоть немного отвлекали заботы о детях.
— Что же будет с вами, мои горемычные? — шептала Марья, прижимая к заметной горке живота головёнки сыновей.
— Вот вырасту и весной тятьку пойду искать! — угрюмо сопел Мишаня. В смерть отца парнишка верить отказывался. Его слова временами будили в сердце какую-то безумную надежду. Но надежда быстро гасла, оставляя тяжкие раздумья. Что могла женщина в этом мужском мире? Кто мог дать кров и защиту и ей, и детям? Она, как четки, перебирала в уме одни и те же воспоминания, силясь найти хоть какой-то выход из тупика. Что она сделала неправильно? Перед мысленным взором появлялся Егор Рогуля, по-барски рассевшийся на лавке в доме кузнеца…
Его пятерня с короткими холеными пальцами придавила к столешнице грамоту, в которой она и дети ее приговором боярской Думы объявлялись кабальными холопами купца такого-то…
Вот старый кузнец, просивший Рогулю принять за долги и дом его, и кузню…
Вот прибывшие с купцом стражники за волосы оттаскивают рассвирепевшего на отказ старика… Егор, потирающий алеющую щеку: со вторым ударом кузнец не поспел… Клейкая слюна старикова плевка в самой середке кабальной грамоты…
Впрочем, с разбоя Егор начал не сразу. Он явился в дом через несколько дней, после того как деревенская молва разнесла весть о гибели Саши. Стоял, вздыхал, мял принесённую Сашину шапку, тёр глаза, блестевшие взаправдашней слезой, винился: «Не уберёг…» Обещал позаботиться о них, сулил ей золотые горы, если согласится переехать в Москву на правах ключницы. И только после решительного отказа Марьи на свет явилась злополучная грамота. Загодя припас, милостивец…
Что могла она? Егор, привезя их в свой московский дом, несколько дней не показывался на глаза. Или уехал по делам, или давал остыть. Она жила в купцовых хоромах на правах почётной пленницы. Выходить из палат ей было строжайше запрещено, а у дверей беспрестанно сидели охранявшие запрет купцовы люди, подлое дворовое племя, повизгивающее от удовольствия, когда хозяин снисходил почесать ему брюхо. Раз в сумерках в горницу вошла женщина. Невысокая, худенькая, одетая в какой-то по-монашески скромный темный наряд она показалась Марье послушницей. Она возникла тихо, не потревожив покоя затихшего перед ночью дома ни скрипом двери, ни звуком шагов. В полном безмолвии это видение приблизилось к сидевшей перед колыбелью Марье и встало напротив, близко — руку протянуть. Пораженная Марья отметила про себя лишь удивительную бледность сухого скуластого лица. Несколько времени женщина стояла перед Марьей, затем прошептала только одно слово: «Красивая». И исчезла. Той же ночью скончалась хозяйка дома, жена купца Егора Рогули, урождённая дочь купеческая Миловзорова Анна, из рода коломенских именитых гостей. До сей поры Марья так и не может твёрдо сказать, была ли ночная пришлица явью или привиделась она ей в неверном свете жирника, мерцавшего меж ними на столе.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу