«Не в службу, а в дружбу» в случае с Васютиным ох какое важное дело. Подброшенные «по дружбе» заказы позволяют мне не только концы с концами сводить, но и ботики иногда покупать. Хоть и такие тощие, как эти – замерзших ног до сих пор не чую, – но модные.
Прежние, окончательно развалившиеся прошлой зимой боты, еще мама когда-то носила. Других бот не было. А хотелось! Хоть я и читала нарочно отмеченный Федорцовым в «Огоньке» очерк Погодина о красотках, которые ради «чулок со стрелками, душераздирающей красной сумочки и духов «Убеган» готовы на все за тридцать рублей», но не спрашивать же вслух, на что сатирически описанные красотки готовы. И при чем здесь тридцать рублей? Я и сама бы не отказалась ни от чулок со стрелками, ни от духов «Mio Boudoir», да где ж их взять! Даже двадцать восемь рублей сорок три копейки, что потратила сегодня в комиссионном на камею, купленную в подарок соседке Ильзе Михайловне, пришлось одалживать из денег другой соседки, Елены Францевны.
До революции Елене Францевне принадлежал весь наш дом в этом ползущем в горку от Неглинки к Рождественке Звонарском переулке, отчего ныне несчастную старушку зачислили в разряд бывших эксплуататорш. В доме этом с 1911 года Ильза Михайловна (или «И.М.», как чаще всего ее называю) с мужем Модестом Карловичем, известнейшим по ту пору в Москве адвокатом, снимали роскошную квартиру из семи комнат с холлом, в котором напольные часы бархатным перезвоном означали каждый прожитый час. Проездом в Крым мы с отцом и мамой заезжали к ним в гости году, видимо, в четырнадцатом – было это еще до того, как папа стал ездить на фронт. Лет пять мне в ту пору было, раз запомнила эти часы да усы пугавшего меня Модеста Карловича.
После того лета меня стало пугать совсем другое – слова «действующая армия», в которую должен был ездить отец; повязка через лицо папиного брата Владимира, который лишился глаза под Скулянами; набивающая содранную с подушки наволочку маминым бельем и платьем пьяная кухарка Анфиса, кричащая, что «таперича опосля революции все кругом обчее».
В эту же квартиру мы приехали из Петрограда в 1918-м. С мамочкой. Уже без отца.
Родственники отца с неровней никогда не общались, и после гибели папы в январе 1917 года в Петрограде мы остались одни. На что юная женщина и маленькая девочка одни прожили почти два года, и не представляю. В конце 1918-го, спустившись из своей уже «уплотненной» квартиры в кишащий крысами подвал нашего дома на Почтамтской, мама не нашла там закупленных с осени дров. Спешащий на заседание какого-то жилищного комитета бывший швейцар пробурчал, что «дрова национализированы на нужды молодой советской республики». Тогда впервые за два года мама села прямо на парадной лестнице и заплакала. Потом собрала маленький чемоданчик («С большим точно ограбят, а так, может, Бог милует, и пронесет!») и ночью через весь город повела меня на вокзал. С тех пор ни в Петрограде, ни в Ленинграде я не была. В памяти остались лишь отливающий золотом в ночном небе купол Исаакиевского собора, совершенно темный Невский проспект, выбивающий слезы ветер и едва различимое возле моего закутанного в капор и платок уха бормотание – ветра? мамы? – «Ничего! Ничего, Иринушка! Потерпи! Скоро все образуется. Скоро. Скоро…»
Мамочка моя – тоже Ирина, в ее честь и назвал меня отец – была сиротой. Когда и что случилось с моими бабушкой и дедушкой и отчего их единственная дочка шести лет осталась без родителей, я так и не узнала. Мамочка не любила об этом говорить, замолкала, а я не спрашивала, боялась ее расстраивать. Приютившие мамочку в доме на Большой Охте дальние родственники сбыли девочку с рук, едва, окончив гимназию, мама поступила учиться на Бестужевские курсы. Дальше ей пришлось заботиться о себе самой. На небольшое выделяемое опекунами пособие снимать самую дешевенькую комнатку в пансионе дородной немки мадам Пфуль на углу Третьей линии и Большого проспекта и частными уроками зарабатывать себе на жизнь. Осенью того, тысяча девятьсот седьмого года заработать себе на жизнь уроками было трудно, но можно, осенью тысяча девятьсот восемнадцатого – нельзя.
Как и бесконечное множество девушек в том тысяча девятьсот седьмом году, мамочка сочиняла стихи. Несколько перевязанных лентой исписанных ее убористым почерком толстых тетрадок лежали теперь в глубине огромного буфета в моей крохотной комнатке. И я почти не могла их читать – мне все казалось, я делаю что-то неприличное, будто в замочную скважину подглядываю за юной мамочкой.
Читать дальше