— Преступление влечет за собой кару — горячо возразил Альбино, — но те, кто пытаются сами покарать преступление, становятся преступниками сами. Таков фатум падшего мира. Я понял это. Жестокость порождает жестокость, страдание множит страдание… Высшее добро — это сострадающие, освобождающие от казней, совершающие чудеса…
— Человек, который не выносит жестокости и страданий, редко свят, Аньелло, — криво усмехнулся Франческо. — Милосердие — добродетель сильных духом, а в слабых оно проступает изнеженностью да золотушностью.
Альбино несколько минут молчал, потом тихо согласился:
— Да, я не имею права судить тебя, ибо поддался тем же мстительным помыслам, и разница именно в том, что я не осуществил их. Да, не по силе, а по слабости. Но как жить с такой тяжестью, что ты взвалил на себя? И… как ты это сделал? Господи, — он вскочил, — ведь это же невозможно было сделать!?
Фантони снова рассмеялся, хоть и невесело.
— Богу содействующа, дорогой Аньелло, Богу содействующа… Но на самом деле, ты неправ в главном. Душа моя не обременена грехом убийства, ибо имели место не убийства. Я же говорил тебе об этом, — теперь встал и Фантони. — Это были не убийства. Это были казни, причём, наизаконнейшие. Что до их совершения, то ты прав, конечно: никто не мог сделать такое в одиночку. Я был не один.
Альбино побледнел и снова опустился на стул.
— Начав замышлять возмездие, — монотонно продолжал Фантони, — я понял, что бессилен. Идти по пути заговора не имело смысла, убить мне одному его с охраной в семь бугаев было невозможно, а иного пути я не видел. Но я говорил тебе, я не бунтовщик, — Фантони поправил фитиль свечи и снял с нее нагар, — я пошёл к Богу, а так как мы имеем дело с Господом через его посредников, я оказался в исповедальне у своего крестного отца, монсеньора епископа Гаэтано Квирини…
— Что? — Альбино снова вскочил, — этот кощунник, распутник и лизоблюд Петруччи?
— Не более чем я, — осадил его Фантони, — человек большого ума и сильной воли, мужественный и честный. Он бесился от происходящих в городе мерзостей, но не хуже меня понимал своё бессилие. Обличи он негодяев — сам стал бы для них персоной нон грата, но Марескотти с места не сдвинул бы. «Вершина власти, — говорил он, — это дно беззакония. Во власть не приходят, в неё всплывают из бездны те, кто не тонет. И только от того, сочтут ли они тебя своим, зависит, как близко подпустят…» А ему надо было, чтобы подпустили. Подлец, окажись он среди людей чести, вынужден был бы говорить слова чести и прикидываться добродетельным, стало быть, оказавшись среди подлецов, подражай им — только и всего.
Альбино начал понимать.
— Господи… И он… стал юродствовать?
— Он получил епископскую хиротонию от Джованни Пикколомини. До того внимательно приглядывался к кучке власть имущих, ибо не только дьявол сеет плевелы в доброй пшенице, но всегда, стоит только поискать, найдешь пшеницу и среди плевел. Он нашёл Лоренцо Монтинеро. Из дюжины обвиненных им преступников судья оправдывал дюжину, ибо, как ни суров закон, сотня дукатов неизменно заставляла его смягчиться. А ведь апостол верно заметил: «Где нет закона, нет и преступления», а Монтинеро — человек закона, истинный жрец Фемиды. Они с Квирини быстро спелись, стали друзьями не разлей вода. Тогда же Гаэтано начал прикидываться распутником, игроком и пьянчугой и добился цели: его приняли за своего. Он же научил этому и меня: «Играй шута и гаера, и никто не воспримет тебя всерьёз…»
— И вы…
— Я завёл дружбу с блудными девками и начал шляться по притонам, нарочито попадался пьяный ночному патрулю. Матушка, с её жалобами на мои пьянки и блудные похождения, тоже немало мне поспособствовала. Потом, обрядив двух потаскушек в скромные платья, я начал сводить их с охраной Марескотти, девицам — клиентура, мне — слава сводника. Я же раза три выряжался шлюхой в красном платье и мелькал у епископского дома, чтобы реноме епископа не вызывало сомнения в кругах Петруччи. Божья коровка разносил сплетни по городу. В итоге мы добились своего: я и Квирини наконец стали пользоваться доверием в их кругу…
— Но вас не любили, тот же Донати…
Фантони пренебрежительно махнул рукой.
— Марескотти не велел им трогать меня. Максимум, что они могли, — паскудно подшутить. Но всё это было после, — Франческо прошёлся по комнате. — Вначале я сказал Квирини и Монтинеро, что убью Марескотти и его людей. Гаэтано ответил, что Бог сам воздаст злодею и растолковал мне, что если я отомщу за себя, Бог уже не будет наказывать обидчика… Я взорвался. Обидчика?? Разве меня обидели? У меня вынули душу и отняли любовь. Но свою боль я мессиру Марескотти прощаю. По-христиански. Но её боль… я прощать не уполномочен. У меня нет права это прощать. Такое право есть у Христа, а я — простой смертный. Я перестану быть человеком, если прощу такое. И ждать кары Господней я тоже не мог. Каждый день, когда он жил и здравствовал, уводил меня в смерть. Монтинеро и Квирини заспорили. Есть божественная карающая справедливость, считал Квирини, величественно развертывающаяся в мире, независимая от стремлений людей, пытающихся наказывать других согласно своим, человеческим, вечно оспариваемым представлениям о каре. Идея возмездия относится к китам, держащим мир, возражал Монтинеро, и она потеряет смысл только в том случае, если человек разучится различать добро и зло, погрязнет в скептицизме и безразличии. С падением идеи возмездия наступит неизбежный паралич бытия. Они препирались полчаса, переливая из пустого в порожнее. В итоге Монтинеро, законник из законников, сказал Квирини, что Бог судит мир, но доверяет и людскому суду. Он готов выступить обвинителем, заявил Лоренцо, ну, а любой епископ, как прописано в законе, — судья и инквизитор по должности. Что до адвокатуры — у него есть дружок, Камилло Тонди, он архивариус, но по профессии — адвокат, казначей гильдии юристов.
Читать дальше