Палаццо Дарио стал той самой золотой рамой, которой так ему не хватало.
Радомир предложил Ванде жить в комнате для гостей на верхнем этаже, расположенной над его роскошной ванной. Это была маленькая угловая комнатка, конечная станция для мебели дома, которая ожидала здесь своего конца: стол, столешница которого возмущенно опрокидывалась каждый раз, когда на нее что-нибудь ставили, трехногий стул, мутное зеркало. Плафоном служила маленькая люстра муранского стекла, в которой теперь горела только часть лампочек. Ванда сразу принялась за уборку комнаты.
Закончив работу, она выглянула из окна и залюбовалась гондольерами, которые пели серенады на всемирно известном Большом канале. Туристы, сидящие в гондолах, посмотрев наверх, могли заметить ее или блеск ее волос. Отец называл ее «sirenetta» 20; была она ребенком и осталась ею до тридцати пяти благодаря своим рыжим волосам, зеленым глазам и веснушкам, которые смотрелись так не по-итальянски.
Внизу, на всемирно известном Большом канале, выводил трели своей серенады гондольер. Когда в ее комнату долетели звуки «fiiniculi-funicula», Ванда поймала себя на том, что глотает слезы и шмыгает носом. Это происходило с нею всегда при звуках неаполитанских песен. Больно и трогательно. Но что поделаешь, если человек родился в Неаполе. Она представила себе летние вечера на пьяцца Беллини и вспомнила, как ее отец каждый раз сморкался, когда слышал Malafemmena, и подпевал под нее: «Femmena, tu si peggio e una vipera /me tussecata l'anema / un pozzo cchiu campaa» – «Женщина, ты страшнее змеи, ты отравила мою душу, и с тех пор я не в силах жить».
Проезжавшие внизу в гондолах японцы радостно помахали ей, вероятно, впервые увидев в палаццо живого человека. Начался дождь, из-за которого ностальгические чувства Ванды ушли не сразу – пророчества ее неаполитанских коллег еще были живы. Японцы выглядели в своих дождевиках как завернутые в пищевую фольгу. В одной из гондол стоял маленький коренастый певец. Он так выразительно поднимал руки в порыве пения, будто сами олимпийцы внимали ему. Японцы, промокшие до нитки, но вежливые и хорошо воспитанные, зааплодировали. Когда певец затянул «О sole mio», мимо них проплыл мешок с мусором. И небо разразилось молнией над Бачино ди Сан Марко.
Об отношении Ванды к вере и суевериям и о том, почему ее отец мочился на автомобильные покрышки. О страсти Радомира к карнавалу и его эпизодических всплесках любви к простому народу
– Так в чем же суть проклятия Палаццо Дарио? – спросила Ванда.
Она стояла в гардеробной Радомира и наблюдала его приготовления к карнавалу. День ее приезда в Венецию и первый рабочий день в Восточном музее разделяли два выходных. Два дня, чтобы освоиться. Что же касается дяди – если и в обычные дни наряды и туалеты заполняли его жизнь, то в дни карнавала они с головой поглощали его. Он стоял у окна с зеркалом в руке, поправляя макияж при дневном свете. Ванда вспомнила, что в ее детстве Радомир часто казался ей бесполым – припудренной фиалковым тальком фарфоровой куклой. Подойдя к нему ближе, она увидела, что он смотрел из окна на всемирно известный Большой канал, пристально вглядываясь в гондолу со светловолосым гондольером в ней. На его подбородке красовалась наклеенная мушка.
– Ванда, прошу тебя! Я знаю, ты приехала из Неаполя, где суеверия превратились в народную веру, perdti prego! 21
Радомир сказал это таким тоном, будто Ванда призналась ему в каком-то своем физическом недостатке.
А она лишь рассказала ему о встрече в поезде по пути в Венецию и о том, что господин с впалыми щеками говорил о перспективе скончаться в Ка Дарио не своей смертью. И еще о том, что она позвонила отцу, чтобы посоветоваться с ним, зная его способность трезво оценивать и взвешивать все, что «бросало тень на наше земное существование», как он любил выражаться. Когда Ванда сказала ему о том, что почти все обитатели дворца умерли не своей смертью или их постигли несчастья, отец ни секунды не сомневался в истинности ее рассказа. Для него не имело значения, идет ли речь о проклятии или о чем-то другом, его волновало только то, что человеку предстояло пережить встречу с этим неизвестным.
– Дорогая моя Ванда, – сказал Радомир, – твой отец чересчур романтичен, как все итальянцы с юга. Я люблю говорить с ним о его работе, о тициановских портретах пап и о том, почему он не воспрепятствовал этой жуткой выставке Ансельма Кифера в Музее Каподимонте. Но я не думаю, что он мог бы достойно поддержать в разговоре тему суеверий.
Читать дальше