– И вдруг я их разом вспомнил, сынок, вспомнил эту команду югославов, ходивших к моим предкам сразу после войны. Этот Стожилкович был одним из них, да, я узнал его, как будто видел вчера, а ведь сорок лет прошло! Его дьяконский бас… манера говорить со всякими выкрутасами… вообще-то он ни капли не изменился… Стожилкович, Стамбак, Миложевич… Вот как их звали… Мать кормила и поила их задарма, это точно. Конечно, у них не было ни копейки. А иногда отец усыплял их с помощью опиума… Мне, помнится, это было не особенно по душе.
– Они сражались с нацистами, – говорила мать, – они победили власовцев, а теперь вдобавок им надо следить за русскими, ты не считаешь, что они заслужили время от времени трубочку опиума?
А надо тебе сказать, что я уже в то время был ментом, совсем еще зеленым велопатрульным, и эта задняя лавка меня, в общем-то, беспокоила. О ней уже ходили слухи, и посещали ее отборные ребята. Чтоб никого не смущать, я, не доходя до дома, снимал полицейскую форму. Скатывал ее – и в сумку, а домой заявлялся в рабочей спецовке, с велосипедом под ручку, будто иду с электролампового завода.
Тянь ностальгически усмехнулся:
– А теперь я работаю под китаянку! Видишь, сынок, с самого начала у меня просто призвание к подпольной работе… Но я не это хотел тебе сказать…
Тянь провел рукой по седеющему ежику. Каждый волосок немедленно распрямился, как пружина.
– Память, сынок… одно воспоминание тащит за собой другое… как воображение, только задом наперед… сплошная дурь.
Теперь уже Пастор полностью присутствовал при разговоре.
– В один прекрасный день, – сказал Тянь, – или, вернее, вечер, весенний вечер, под большой глицинией у входа в распивочную, – да, у нас была глициния, сиреневая, – мамины сербскохорватские орлы, умеренно нализавшись, сидели за столом, и один из них вдруг воскликнул (не помню уж, Стожилкович или кто другой): «Мы бедны, наги, одиноки, у нас даже нет женщин, но мы вписали в историю чертовски яркую страницу!» Тут мимо них проходит один мужик, прямой, во всем белом, останавливается у их столика и заявляет следующее: «Писать Историю – это значит перекраивать Географию».
Он тоже был клиентом отца. Он приходил курить каждый день в один и тот же час. Моего отца он ласково называл своим аптекарем. Он говорил ему: «Наш старый подагрический мир все чаще будет нуждаться в ваших лекарствах, Тянь…» И знаешь, кто был этот мужик?
Пастор отрицательно покачал головой.
– Коррансон. Губернатор колонии Коррансон. Отец малышки Коррансон, которая сейчас играет в спящую красавицу в госпитале Святого Людовика. Это был он. Я совершенно про него забыл. А теперь он у меня перед глазами, прямой, как палка, сидит в кресле и слушает, как мать предрекает ему крах французского Индокитая, потом Алжира, и я снова слышу, как он отвечает: «Вы тысячу раз правы, Луиза. География должна снова вступить в свои права».
Бутылка бурбона теперь стояла пустая перед инспектором Тянем. Он качал головой справа налево, без конца, как будто столкнулся с невероятной идеей.
– Я влез в этот автобус, сынок, чтоб припереть к стенке югослава Стожилковича, я был убежден, что сцапал потрошителя старух или хотя бы его сообщника, а тут вдруг он воскрешает мне мать во всем ее блеске и отца во всей его мудрости…
После долгого молчания он добавил:
– Однако мы с тобой честные сыщики, значит, придется его сажать.
– За что? – спросил Пастор.
***
– А теперь что будем делать, девочки? – Нет, это был даже не вопрос, Стожилкович выкрикнул это как ритуальный клич, или как ведущий по телевизору объявляет выигрышный номер.
И единым воплем почтенные дамы ответили:
– АКТИВНО СОПРОТИВЛЯТЬСЯ БЕССМЕРТИЮ!
Стожилкович припарковал автобус неподалеку от Монружского холма, у небольшого съезда с дороги за старым вокзалом. Это было одно из тех заброшенных мест на окраине Парижа, где то, что умерло, еще не уничтожено тем, что должно родиться. Вокзал давно лишился дверей и стекол, между шпалами росли лопухи, обломки крыши валялись на щербатом плиточном полу, всевозможные настенные надписи учили жизни, и тем не менее вокзал сохранил остатки вокзального оптимизма, не допускающего смерти поездов. Старушки радостно пищали, как детки, дорвавшиеся до воскресного сквера. Они пританцовывали от счастья, и щебенка визжала под их картонными подметками. Одна бабуля встала у дверей на стреме, Стожилкович же приподнял люк, скрытый полусгнившим помостом, в прежние времена, вероятно, служившим основанием для стола начальника вокзала, чтобы он мог увидеть пути из этой узкой комнаты со слишком высоко расположенными окнами. Бабушка Хо, робко следуя в хвосте процессии, протиснулась в открывшийся за люком подземный ход. Это был круглый колодец с железным трапом. Впереди идущая старушка (с авоськой в руках и слуховым аппаратом в правом ухе) успокоила бабушку Хо, пообещав предупредить, когда будет последняя ступенька. Бабушке Хо казалось, что она спускается внутрь себя. Непроглядная тьма. И вдобавок мокровато.
Читать дальше