Зигмусь только головой покачал. Он вспомнил, что слышал, как этот придурок вроде как с лошадьми играл в конюшне. Конюшен возле хибары-пугала видно не было, значит, их заменял хлев. Кроме того, интересно, как он с ними там мог играть… Взаимно лягались они, что ли, или кусались?..
— Он её только выпускал побегать? — неуверенно спросил он.
— И того не делал! Говорю тебе, она бегала столько, сколько хотела! У неё уже пузо расти начинало, я-то думала, что от обжорства, а оказалось — от застоя! Ещё немного — и она стала бы точь-в-точь как мать, у меня в глазах темнеет, когда я об этом болване подумаю! А развита она — сам видишь — почти как двухлетка, на неё уже два месяца назад можно было садиться!
Зигмусь поддакнул, кивая головой. На лице его ясно читалось изумление пополам с недоверием. Он сразу подумал, что сам попробует сесть на лошадь и посмотрит, что из этого выйдет. Он заранее был уверен, что с этой лошадью ничего нельзя добиться силой, только добротой…
— А я вам говорю и говорю: чок-ну-та-я, она чокнутая и есть, — снова влез в разговор конюх, причём в голосе его помимо неодобрения слышалась нежность. — Веточки боится.
Флоренция, которую Моника похлопала по крупу, понеслась лёгким галопом по огромной леваде. В одном углу после каждого поворота она останавливалась как вкопанная, взрывая землю копытами, вставала на задние ноги и пыталась дотянуться губами до листьев растущей там липы. Все нижние ветки липы были уже ободраны, поэтому у неё не очень получалось сорвать листок. Она оставляла свою затею, опускалась на все четыре ноги, а потом снова бросалась в галоп.
— И это тоже правда, — со вздохом призналась Моника. — Я уже думала, чтобы тебе написать, но не знала, сможешь ли ты приехать. Тебе, наверное, говорили, что я тебя искала в день дерби?
— Да я и сам, без всякого письма, приехал бы, — ответил Зигмусь. — Там на дерби такая страшная суматоха была, но я вас заметил, видел, что вы мне знаки подавали, когда я на дорожку выезжал. А что, хорошо ведь подо мной скакал Тюрбо, а?
— Очень даже хорошо, и хватило его надолго. Но все равно у Гесперии не было никаких шансов, третье место — для неё успех.
— Болек на ней скакал, он всегда из лошади все соки выжмет…
— А зато я тебя рассмешу: когда ты мне покивал головой, какие-то идиоты помчались на тебя ставить. Я собственными ушами слышала, как они плели про Тюрбо несусветную чушь: что он, дескать, первая группа, что его до сих пор прятали, что специально готовили его на дерби и все такое прочее…
— Группа-то он первая, но вовсе его не прятали, — почти обиделся Зигмусь. — На нем скакали честно, за исключением единственного раза, когда на нем Сарновский сидел. Дерби для него слишком длинная дистанция.
— Да это все знают, кроме распоследних кретинов. Погоди, я тебе расскажу про Флоренцию…
— Чокнутая, — ещё раз высказался конюх и удалился по своим делам. — Юзек! — завопил он, отойдя на пару шагов. — Жердину неси и крюки!
Моника снова вздохнула, покачала головой и повернула к дому.
— Ты ведь, наверное, голодный? Пошли, я тебе расскажу про Флоренцию, а потом сам увидишь…
Через час со смешанным чувством беспокойства, изумления и веселья Зигмусь смотрел, что вытворяет эта прекрасная и безумная кобыла. Конюх был крепко прав: Флоренция боялась любой веточки. При виде травки, растущей полоской поперёк дороги, она пыталась развернуться. Случайная веточка привела к тому, что она прижала уши, пискнула, встала на дыбы, попятилась на задних ногах, после чего обошла опасное препятствие стороной, испуганно кося глазом.
— Она всегда так? — спросил Зигмусь с интересом.
— Всегда. На нашем лугу она ещё ни разу не перешагнула тот малюсенький ручеёк, бегает только по половине пастбища. У тебя надолго отпуск?
— На неделю. Неделю я тут побуду, ладно? Попробую на неё сесть, а? Ведь ей уже год и почти семь месяцев, ну, шесть с половиной, она первого января родилась! Машина, а не лошадь!
— Может, и лучше, что этот пижон её не трогал, ещё испортил бы…
Флоренция с самого начала оказалась существом чувствительным. Она полюбила не только Монику, но и Зигмуся, к старому Гонсовскому она питала пугливое уважение, конюха милостиво терпела, а к остальным человеческим особям относилась весьма различно. После старательного обнюхивания она оказывала им вежливую покорность или, наоборот, непримиримую враждебность, и на непоколебимость её чувств никакая сила не могла повлиять. Монике и Зигмусю она позволяла все, что угодно.
Читать дальше