В последний год своей жизни Николай Назарович Соковников дважды, как он сам написал, «помягчел душою». Выразилось это в том, что он на собственные именины и в Прощённое воскресенье собрал домашнюю челядь, покаялся в допущенных несправедливостях и попросил у слуг прощения. Что думали наёмные работники, глядя на каявшегося хозяина-самодура, одному только Богу ведомо, но оба раза сцена получалась, должно быть, презабавная! Как апофеоз милосердия звучал рассказ Николая Назаровича о том, кого и чем он одарит в своём завещании. Но все эти милости вовсе не исключали зуботычин на другой день и диких криков по самому незначительному поводу. Шумилова удивила многословная брань автора дневника, адресованная садовнику, пустившему окрестных мальчишек рвать яблоки в саду. Огромный урожай прошлым летом грозил обломать ветки многих яблонь, и опытный садовник, безусловно, был прав, когда призвал на помощь окрестных мальцов. За свою находчивость он поплатился — Соковников посадил его, точно уголовного преступника, в подвал на три дня на хлеб и воду.
Иной раз записи Николая Назаровича оказывались до такой степени саморазоблачительными и даже позорными, что Шумилов диву давался: неужели же сам автор — человек грамотный и хорошо образованный — не чувствовал этого? Соковников искренне и многословно сетовал на кухарку, когда та на масленой неделе по его же, хозяйскому, указанию напекла блинов для челяди, да при этом (по мнению Николая Назаровича) переложила в них гречишной муки и масла. Получилось хоть хорошо и вкусно, да уж больно накладно для хозяйского кармана. Алексею Ивановичу показалось любопытным то, каким оригинальным способом Соковников нашёл в этом случае моральное оправдание собственной скупости. «Этим бестиям, — написал он своим ровным, с аккуратными завитками и петлями почерком, — сколь ни дай, всё мало покажется. И никакой благодарности в ответ, никакого желания служить усерднее человеку, который их — рвань босоногую — облагодетельствовал своею милостью и пригрел! Кругом одно только постыдное и тупое желание набить брюхо и предаться пустому развращающему безделью. Чуть отпустит хозяин вожжи, и они все, как один, начнут бить баклуши, лузгать семечки да слушать, как трындит Агапка на балалайке.»
Прочитав в первую очередь последнюю тетрадку в надежде отыскать что-то относящееся к пропавшему имуществу и не найдя искомого, Шумилов решил взяться за чтение с самого начала, дабы составить себе представление о жизни автора дневника и проследить перипетии его жизни.
Самые первые записи относились к отроческим годам, когда Николай Назарович учился в Коммерческом училище. Одиннадцатилетний мальчик весьма образно описывал занятия в классах, своих товарищей и всю ту новую, необычную жизнь, в которую он окунулся за стенами родного дома. По выходным хорошо успевавших учеников отпускали погулять в город, и в качестве разнообразных впечатлений, навеянных столицей, в дневнике подростка появились рассказы о кафе на Малой Конюшенной улице, где можно было заказать мороженого с разными орешками в пене взбитых сливок, и чайной на Садовой. Там в любое время года подавали вкуснейшие блинчики с самыми разными начинками. Узнал юный Николаша, что по воскресеньям в Летнем саду играет духовой оркестр, переполняя сердце грустью и сладким трепетом в предвкушении чего-то необыкновенно светлого и манящего. Довелось Николаше и в театрах побывать, да не единожды, и яркость этих впечатления оказалась настолько велика, что он неизменно посвящал каждому представлению не одну страничку своего дневника. «Как там было чудесно: необъятный зал — настолько громадный, что представлялось невозможным, как такой высоченный потолок с подвешанной под ним огромной люстрой, сплошь переливающейся тысячами разноцветных бликов, не рушится на головы сидящих внизу людей. Пашка Мурашов объяснил мне, что ряды там, внизу называются партером, а дальше идут бельэтаж и ярусы. Мы сидели на самом верху, места наши стоили по двадцати пяти копеек. Театр лежал передо мной, как на ладони. Когда же заиграла музыка, я не мог уже ни о чём другом думать — так это было прекрасно и ни с чем несравнимо…».
Шумилов обратил внимание на то, что дневниковые записи не содержат никаких упоминаний или намёков на события и людей, связанных с жизнью автора до того, как он принялся вести записи. Предшествующей жизни у Николаши словно бы не существовало. Алексей не сомневался, что подобное умолчание вовсе неслучайно, Николай Соковников вполне осмысленно придерживался этого табу. Разумеется, хотелось бы понять, что послужило побуждающим мотивом такого поведения? Страх ли перед тем, что дневник попадёт в руки однокашников и вызовет их насмешки? Или страх совсем иного рода, а именно — перед жандармами Третьего отделения, которые, отправив Фёдора Гежелинского на поселение в Сибирь, могли вспомнить как о его сыне, так и о ненайденных миллионах?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу