Что для меня Лена — понятно: возврат молодости, которой в молодости я не вкусил или вкусил недостаточно из-за мормонства. Либо будучи Мозгляк, как она меня однажды в сердцах обозвала. Последний всплеск сексуальности, искус забросить под занавес еще одно семя в вечность, что и удалось: Танюша. Похоть без потенции, точнее — с нечастой потенцией: в моем возрасте любовные вспышки, как и эрекция кратковременны. Страх смерти и одиночества, желание человечьего тепла, как у зябкого под старость Давида в объятиях юной сунамитянки. Ни с одной из прежних своих жен не спал в одной постели, стесняясь верчения, пуканья и прочего, и только с Леной, только с ней, впервые, ночь напролет, чаще всего без секса, просто так, чтобы слышать ее спящее дыхание. Любил ее безжеланно, но и желанно тоже — она продлила мою сексуальную жизнь, однако именно с ней я впервые понял, что неистовствовать, ревновать, сходить с ума не обязательно по велению плоти. Так можно договориться до того, что самые страстные натуры — кастраты и импотенты. Кто знает? Не принадлежу ни к тем, ни к другим.
А что для нее я? Пропуск в Америку, чтобы не застрять на всю жизнь в эмигрантском гетто? Не обольщался: пускай моложав и спортивен, да еще профессор, а она студентка — классическая формула мнимой любви, но даже ее вроде не было. И мук в моем прошлом особых нет, за которые бы она меня полюбила; скорее, усложняя все того же Отелло, это я ее люблю, ненавидя все сильнее за те муки, которые она мне причиняет, а она меня — сострадая моим мукам, коим она же и первопричина, пусть и без вины виноватая. Формула мазохизма или мученичества, что, впрочем, одно и то же. К примеру, ранние христиане, тот же Св. Себастьян. Или как в том анекдоте о женитьбе садиста на мазохистке, когда она срывает с себя все одежды: «Ну же! Скорей! Кусай меня, терзай!» — а он сидит, скрестив руки: «Нет, погоди…»
Повторяю: за своими муками о ее собственных я и не подозревал. Теперь даже ее обманы мне всласть вспоминать, а тогда, наивняк и мозгляк, я думал, что знаю, на что иду: обеспечить ей как минимум десяток спокойных лет, если, конечно, меня не скрутит рак и не сгубит почти русская страсть к быстрой езде — только не на тройке, а на «тойотах» и «хондах» (американские модели машин, телевизоров, автоответчиков-и факсов не признаю; только компьютеры — не предвзят, а объективен). Вот этого гипотетического десятка лет у нас и не оказалось в запасе, но откуда было знать? О Господи!
Что меня поразило, помню, как близко к сердцу приняла она тему сочинения, когда взамен шпаргалки решила воспользоваться для его написания собственным воображением, в чем я поначалу был уверен да и сейчас склонен так думать, несмотря на сомнения. Вместо анализа набоковско-го романа она продолжила его, вскрыла пласты, о которых этот литературный игрок и мистификатор и не подозревал. То есть, наверное, подозревал, но человеческие переживания всегда казались ему недостаточно, что ли, эстетичными, чтобы дать им волю в прозе. Как раз он никогда бы не допустил свое перо до трагедии. Как она догадалась по отстраненному письму Владим Владимыча о муках юной героини, тем более роман написан от имени героя и посвящен оправданию его похоти?
Удивительна эта ее чисто русская отзывчивость на чужое горе, особенно по контрасту с моим равнодушием либо любопытством, которые, если вдуматься, суть одно и то же. Вот уж воистину «распинаться за весь мир», как определил это национальное свойство один русский предреволюционер. Как будто унизили, втоптали в грязь, изнасиловали, убили не неведомого имярека, а все это приключилось лично с ней — так близко она принимала телевизионные и газетные новости. Даже исторические факты осмысляла как животрепещущие и лично ее касаемые — к примеру, когда узнала, что во времена Кромвеля и Карла II осужденных сначала вешали, еще живыми вынимали из петли, вырезали внутренности и четвертовали. Казалось бы, что он Гекубе, что ему Гекуба, а она обгрызала ногти до мяса, узнав об убийстве слонов в Африке или изнасиловании девочки в Центральном парке:
«Жить не хочется!» Как что, жизнь окрашивалась у нее сплошь в черный цвет — кстати, ее любимый. Обожала краеведческие музеи, где подолгу стояла перед дагерротипами и пожелтевшими снимками, а поражалась одному и тому же — что все сфотографированные, даже дети и младенцы, все мертвецы: «Хоть бы одно исключение!» «Потому отсюда никто живым и не уходит, что даже святой не безгрешен», — пытался перевести я разговор из эмоциональной в моральную плоскость.
Читать дальше