Это не важно, сказал он себе. Она там, а я здесь — и я ничего не могу для нее сделать.
Он все же попытался помочь ей. До ее отъезда он дважды посылал к ней дочку Андерсона с конвертом, в котором была более чем достаточная сумма на дорожные и похоронные расходы; оба раза девушка возвращалась с серьезным и все же приветливым видом и сообщала ему, что конверт принят не был.
— Она не берет, сэр, и не говорит со мною.
— Ничего, Эм.
— Мне еще раз сходить?
— Лучше не надо, не думаю, что из этого что-нибудь получится.
Теперь он стоял один в пчельнике с отсутствующим, строгим и горестно застывшим лицом, как будто у могилы Роджера, рядом со скорбящими. Даже ульи — белые ряды коробов, голые прямоугольники, поднимающиеся из травы, — казались ему надгробными камнями. Он надеялся, что то маленькое кладбище сродни пасеке. Простое место — ухоженное, цветущее, никаких сорняков, никаких домов или дорог поблизости, шум людей и автомобилей не тревожит мертвых. Мирное, согласное с природой место, годное для того, чтобы мальчик там упокоился, а мать — простилась с ним.
Но отчего он плакал так легко и при этом не испытывая никаких чувств — слезы текли сами собою? Почему он не мог громко разрыдаться, реветь, пряча лицо в ладони? И отчего в случаях с другими смертями, когда боль была не меньшей, чем ныне, он манкировал похоронами тех, кого любил, и ни разу не уронил ни слезинки, словно к самой печали следовало относиться с неодобрением?
— Не имеет значения, — пробормотал он. — Это бессмысленно.
Холмс не стал искать ответов (во всяком случае, в тот день), он никогда бы не поверил, что эта слезливость может быть сводным, совокупным итогом всего того, что он видел, знал, ценил, потерял и десятилетиями таил в себе, — эпизодов его молодости, разрушения великих городов и империй, грандиозных, перекроивших карту войн, затем медленной утраты близких людей и собственного здоровья, памяти, биографии; все неотделимые от бытия трудности, каждая глубокая, что-то изменившая минута обратились в кипучую соленую влагу в его усталых глазах. Он опустился на землю и перестал думать об этом — восседал, как некое каменное изваяние, зачем-то поставленное в подстриженную траву.
Он уже сиживал тут, на этом самом месте — на пасеке, где лежали четыре камня, принесенные с пляжа восемнадцать лет назад (черно-серые камни, отполированные и сплощенные приливом, как раз ему по руке) и положенные на равном расстоянии друг от друга — один перед ним, второй позади, третий слева, четвертый справа, — образуя неброский, незатейливый участок, который в прошлом принимал и глушил его отчаяние. Это была уловка разума, незамысловатая, но обычно благотворная игра: среди камней он мог предаваться размышлениям и думать о тех, кого с ним уже не было, а выходя оттуда, он оставлял там — пусть и ненадолго — всю ту горесть, что приносил с собою. Mens sana in corpore sano, — было его заклинание, произносимое в первый раз внутри, во второй — на выходе. «Все движется по кругу, даже поэт Ювенал».
Сначала в 1929-м, потом в 1946 году он постоянно приходил сюда для сообщения с умершими, превозмогая свои горести в единении с пасекой. Но 1929 год едва не стоил ему жизни — тогда ему было куда хуже, чем от нынешней потери, потому что престарелая миссис Хадсон, его экономка и кухарка с лондонских еще времен, единственный человек, переехавший с ним в сассекский дом, когда он покончил с делами, упала, сломав бедро, на кухонный пол и разбила челюсть, потеряв зубы и сознание (бедро, как выяснилось, треснуло, вероятно, раньше, незадолго до рокового падения: ее кости стали слишком хрупки для отяжелевшего тела); в больнице она умерла от пневмонии. («Легкая смерть, — написал Холмсу доктор Ватсон, будучи извещен об ее уходе. — Воспаление легких, как вы знаете, есть благо для немощных, для стариков оно как невесомое прикосновение».)
Но едва письмо доктора Ватсона было убрано к другим бумагам, вещи миссис Хадсон увезены ее племянником и нанята новая неопытная экономка для ведения хозяйства — сам добрейший доктор, этот многолетний товарищ, неожиданно умер от естественных причин как-то поздним вечером (он хорошо поужинал с приехавшими к нему детьми и внуками, выпил три бокала красного вина, посмеялся шутке, которую нашептал ему на ухо старший внук, пожелал всем доброй ночи, когда еще не было десяти, и умер, когда еще не было полуночи). Ужасная новость была доставлена телеграммой от третьей жены доктора Ватсона, запросто врученной Холмсу молодой экономкой (первой из множества женщин, которые будут бестолково мыкаться по дому, тихо сносить своего вспыльчивого хозяина и, как правило, брать расчет в течение первого же года).
Читать дальше