А потом прибежал зам за своими бумажками, пришли за халтурой, завпост пришел ругаться — я ему, оказывается, что-то нечаянно наврала. И в конце концов я вспомнила про Любаню.
Мамкина подруга работает в кассах Аэрофлота. Я об этом почти никому не говорю, а вот Любане сказала. А у нее свои проблемы. Она увольняется из гавриловского номера и переходит в другой. Там она будет не конюхом, а ассистентом. Она даже будет выходить на манеж, и ей сошьют костюм. Любаня уже подала заявление, все бумажки ей подписали, и вот осталось мне достать билет ей и Лаське, потому что пилить на поезде до Симферополя с малым дитем — сомнительная радость. А у нее там уже все схвачено, она будет работать в очень хорошем номере с дрессированными собачками, ее уже давно туда звали, и вот она наконец отвязалась от Гаврилова, который ей надоел хуже горькой редьки.
Я дозвонилась до тети Лены и утрясла вопрос с билетом. А билет на симферопольский рейс в конце мая — это вам не так-то просто. И я пошла к Любане рассказывать, куда и к кому ей идти за этим самым билетом.
Любаня скатывала в рулончики бинты, которыми коням бинтуют ноги.
— Давай, помогай! — велела она. Я села рядом и взяла из кучи бинт покороче. У нее их тридцать две штуки — по четыре на жеребца. И лежала рядом недошитая уздечка. Любаня умеет сама мастерить сбрую, она работала на ипподроме и все лошадиные дела знает туго. — Эти не обязательно, — сказала Любаня. — Борька сегодня не работает. Гаврилов его уже лечил, лечил… Все без толку! Вместо того, чтобы вызвать наконец врача, он сам его лечит! Чучело!
Борька — это Берилл. Он повредил левую заднюю и еще у него вылезла на пузе какая-то шишка. Любаня говорит, что это грыжа. Гаврилов утверждает, что какая-то другая штуковина, и они в воскресенье смертельно разругались из-за этого Борьки. Впрочем, сколько я их вижу вместе, они все время ругаются. То Гаврилов взял у Любани в контейнере ножницы и не вернул, то Любаня плохо забинтовала Саньке ногу, и в манеже во время выступления бинт развязался. Чем так собачиться, лучше уж разбежаться в разные стороны.
Мне еще нужно было позвонить мамке на работу, что мол, жива и не померла. Но я все оттягивала этот счастливый миг. Я катала на колене бинты и думала, что как все опять грустно получается. Я увижу Макарова издали на сцене, и он исчезнет на все лето. Николай Макаров. Звучит-то как! Коля Макаров. Серые глаза в совершенно девичьих ресницах и эти две складочки на переносице, когда сдвигаются пушистые брови… Мне все равно, сколько лет Макарову. Еще два года назад, когда Светка сказала: «Да он тебе в отцы годится!» — я гордо ответила: «Ну и что?» Наверно, ему уже сорок. Или меньше. Какое это имеет значение? В общем, я засиделась на конюшне до самого представления. И помогала Любане седлать лошадей. Обычно я, когда остаюсь ей помочь, нянькаюсь с Хрюшкой, а потом вожу его по широкому коридору перед форгангом. Занавес открывается, я вижу, что делается на манеже, но и из зала меня, оказывается, видно. Как-то у мамки с подбрыком спросили, так кем же я все-таки в цирке работаю. Она битый час утверждала, что секретаршей, а ей не верили! Спустился сверху Гаврилов в гусарском костюме и сразу начал ворчать — где шамбарьер, где миска с сухарями, и чтобы Любаня не забыла пристегнуть арниры. [1] Арнир — (франц. harnais — конская упряжь, сбруя). Два кожаных ремня, прикрепленных к гурту, которыми притягивают голову лошади к груди, что оказывает воздействие на ее ход в заданном ритме и придает шее красивый изгиб.
Я водила Хрюшку, он подошел и, не здороваясь, взял Хрюшку под уздцы и повел его сам. Этот Гаврилов — настоящий сморчок. Маленький, щупленький, и лицо очень неприятное — темное и в морщинах. Какой-то нечеловеческий цвет лица. А теперь он еще повредил пятку и хромает, а чтобы снять боль, втирает в ногу всякую дрянь, и от него пахнет аптекой.
Я пошла на галерку посмотреть, как будет работать прибабахнутый Яшка. Он идет вторым номером. На манеже он мне страшно нравится. Он так смотрит вверх на свои мячики, что я тащусь!
По фойе навстречу мне шли Кремовские — она в потрясающем плаще и в невероятных темных очках, и он — в белой куртке и в белых брюках.
Глядя на Кремовскую, никогда не скажешь, что ей пятьдесят четыре года. Когда она выходит в манеж в золотистых лосинах и таком же коротеньком фраке, в сапожках, с хлыстиком, все балдеют. Правда, на ней пуд косметики, и за те три месяца, что она здесь, я ни разу не видела ее без парика. У нее их штук десять!
Читать дальше