Не думаю, однако, чтобы "папа" нуждался в утешении. Его голос там, за стеной, перекрикивал голоса Перстова, Кирилла и Лизы, а Наташу я вовсе не слышал. Надо сказать, милый самосуд, учиненный мной над "папой", воспитал во мне некий запрет на отвращение к этому человеку, разумеется не вечный и не абсолютный, подразумевающий разве лишь, что на сегодня с "папы" довольно. Физическое раскрепощение в саду мимолетным погружением в ад своротило мне голову, и теперь я вынужден был смотреть назад, а не вперед; я-то воображал себя прорицателем и ясновидящим, а вот довелось поневоле высматривать в тумане прошлого собственные образы, и, похоже, образ ханжи там был отнюдь не на последнем месте... да Бог с ним, договорюсь и до такого!.. образ волка в овечьей шкуре тоже. Не было причин унывать. Я был зол, но не терял шансов стать добрым. Я их никогда не терял.
Наташа не обманула, скоро управилась с "папой" и вернулась ко мне, и я понял, что страшно соскучился по ней. Сидя на кровати, я зажмурился и беззвучно закричал. Бог ты мой, как она шла ко мне от двери! А без нее я жутко тосковал и скучал. Мне стало скучно не потому, что меня каким-то странным, игривым образом исключили из списка пирующих и все с этим явно согласились, даже мой верный друг Перстов, после чего их гуляние получило, в моих глазах, наглый характер хозяйничания в чужом доме. Причина заключалась в том, что мне хотелось прикасаться к Наташе, трогать и подносить к глазам или губам ее руки, в том, что мне стало нужно ощущать ее кожей, нервными окончаниями, а не только мыслью или памятью, она же ушла, лишив меня всех этих возможностей и благ. Между прочим, не скажу, будто ждал ее с нетерпением. Ведь у меня была еще и возможность взять книгу, сесть за стол или лечь на кровать и погрузиться в чтение. Неопределенность моего положения сильно сбивала меня с толку. Возможно, случилось уже так, что я не просто отлучен от гостей моего дома на какой-нибудь час-другой, задвинут в потайную нишу, чтобы не мешал людям веселиться и не обижал бедного "папу", а вообще сброшен со всех своих прежних путей и никакого возвращения к себе прежнему быть не может. Мысль о невозвратности былого назойливо кружила в моей голове.
Я не знал, как мне быть, что меня ждет, и теперь с какой-то неумолимой наивностью зависел от Наташи, от ее ловкости, ее движений и жестов, от ее дурашливости и серьезности, от прищура ее глаз, умилительных намеков на складки у губ, шагов, линии плеч, бесподобной округлости колен, от ее желания принять пищу или присесть, побыть с гостями или выглянуть в окно. Любая мелочь ее движения, жеста или вздоха - ничего не значащий штришок для равнодушного взгляда постороннего - была для меня все равно что роскошно украшенная елка в новогоднюю ночь для примерного домашнего ребенка. Я хотел бы ходить с нею всюду, где она бывает. Я хотел бы быть крошечным человечком и свободно проникать в те уголки ее тела, души и разума, куда она не считает целесообразным меня допускать.
Я с замирающим от любопытства сердцем ждал, что предпримет женщина, взвалившая на свои сильные плечи боль и сладость тюремных забот обо мне. Мое ожидание было моментом и смешным, и важным, в нем сосредоточились и глупость минуты, минутных побуждений и упований, узкий круг, ограждающий от ужаса подлинных проблем, и неоглядная монументальность бытия, к которой моя личность была в известной степени причастна; момент, в общем, трогательный. Наташа приблизилась, остановилась очень близко, заполнив собой все горизонты, пределы и углы, и, прежде чем я усвоил, что уже догадался о ее придумке, неторопливым движением задрала подол платья, словно собираясь накинуть его себе на голову. Жест вышел пошлый и невинный. Пошлый потому, что делалось это в насмешку надо мной и моими переживаниями, в насмешку над беззаботно пирующим "папой" и нашими, его и моим, жарко соперничающими сердцами, и насмешка эта, что ни говори, была балаганной. Но это было и в высшей степени невинно, потому что делалось для меня, сидящего в замкнутом кругу, ушедшего в глубокое подполье, и не то чтобы из жалости и снисхождения, а с едва уловимым оттенком какого-то невыразимого сострадания к самым основам жизни, обреченной и все-таки вожделеющей, алчущей, суетящейся, тянущейся к приглянувшемуся куски пирога.
Сидя на кровати как на пропастью, вдруг взбесившейся кишением плоти, я увидел те самые бедра, шуршание которых жадно ловил еще в пору притворного книголюбия, когда они неподражаемо взгромождались на высоту складной лесенки. Сквозь сумятицу потекших красок сознания и ударивших в голову желаний я различил мелкий и гладкий бег темных волосков, блестевших вокруг лона. Округлость складки, превращавшей низ живота в верхнюю часть ноги, была сумасшедшей, пронзительной, и я представил себе, как долгим поцелуем преследую ее свободное и медленное вращение. Я нагнулся и приник к нежно подрагивающим, как дымка, створкам, за которыми таились несметные сокровища удовлетворений, и мое воображение в поисках достойного имени для этого святого места, к которому меня привела судьба добровольного, а теперь и подневольного затворника, не поднялось выше древнего восклицания о райском саде.
Читать дальше