Любушка всегда и вся была сосредоточена на своем одиночестве вдовы и на внуках, которых к ней то и дело приводили и на благосостояние которых она усердно трудилась, а паломничала с друзьями только для того, пожалуй, чтобы вдруг взорваться криком: какое чудо! вот настоящая красота! Это выходило у нее искренне и простодушно от внезапных прозрений посреди безверия, которые она принимала за свою полноценную культурную подключенность к высшему, духовному, даже отчасти и к жизни церкви. А Зоя, с ее новообретенной гордостью автовладельца и начинающего гонщика, покорителя дорог, с ее быстрыми и умелыми внедрениями в современный стиль жизни, чуждый Милованову, да и Любушке, Зоя, как только пришлось вытряхнуться из машины, к кремлевским воротам повлеклась немного неуклюжей толстушкой, а больше все-таки уже проникающейся стихией святости паломницей. Она и умела проникаться, умела проникать и становиться внезапно своей, милой и застенчиво, трогательно улыбчивой там, за монастырской оградой, где она покупала в церкви свечки и тихо ставила их точно в нужных местах. Милованов знал это о ней, как и то, что просто древность, не монастырскую, а теперь уже скорее музейную, как это и обстояло, собственно, в Ростовском кремле, она тоже впитывает в себя как некую церковность. Любушка, та, стоя перед иконами и слушая службу, вдруг хмуро замыкалась в себе, поджимала тонкие губы на худом, с закрашенными морщинами лице и еще жестче скреплялась внутренне на необходимости своих обыденных забот, как бы освящавшихся в это мгновение высшим промыслом, волей самого Господа. А Зоя, скорее, сознавала свою малость, ускромнялась, и потому у нее был действительный живой интерес к происходящему в церкви, делавший ее большое лицо особенно красивым, она открывалась, не слишком об этом задумываясь, навстречу церковной мистике, но и уносилась прочь, в неизвестность. Она уносилась, разумеется, прежде всего от мужа как ближайшего спутника, который в данных обстоятельствах, с его проблемами и его живописью, никак не мог соответствовать, в ее представлении, силе и могуществу церковной жизни. Милованов оставался наблюдателем внутренних движений жены, а когда той не было поблизости, он всматривался в других, в прихожан, или гадал, не подозревают ли его всякие церковные служаки в недобрых намерениях. Милованов любил жену такой, а себя презирал за то, что способен лишь оставаться подглядывающим.
Пройдя внутренность надвратного строения, Милованов, поджидая своих замешкавшихся у сувенирных лотков спутниц, оглядел, как можно шире, двор кремля. В мечтах и задумках монастырские посещения складывались у него на манер каких-то стремительных, нахрапистых побывалок, однако на самом деле он входил в монастыри всегда с затруднением, как в чужеродную среду, где и на него сразу будто бы должны обратить пристальное, подозрительное внимание, без колебаний отмечая его пришлость. А здесь сам наскоро осмотренный вид церквей, куда-то убегающих тропинок, скрытых под каменными козырьками лестниц и служебных зданий, с ненавязчивой прелестью изукрашенных, подействовал на него с изначальной успокоительностью. Здесь не предвиделось надобности чужому бороться с чужим; территория принимала Милованова. Но было в этом и что-то усредняющее. Словно мыши свое, женское, пищали у лотков Зоя с Любушкой, и Милованов, хотя и издали, взглянул на них свысока, как если бы на что-то путающееся у него под ногами. А все же, как пошли от церкви к церкви, тотчас оно и сказалось, что от усредненности уже не избавиться и идти Милованову, хочет он того или нет, этаким середнячком. Как это получилось, он не знал. Но это в некотором роде мешало. Он вполне мог сосредоточиться, понять расставленные в музеях экспонаты, влюбиться в те или иные из них, но все - до какого-то предела, за которым непроглядно виднелось еще много всего уже недостижимого для него. Он и всю внутреннюю панораму кремля, прекрасно сознавая ее великолепие, был неспособен охватить целиком, как бы в готовом для запоминания виде. Его мучило, что ему не удастся заполнить память всеми кремлевскими изломами, переходами, взлетами и очертаниями в небесной вышине и что это уже твердо определено и иначе быть не может. Но мучило это прежде всего потому, что он знал не совсем понятным по своей природе, но уверенным знанием, что сюда больше никогда не вернется, а значит, у него никогда и не будет основательного и окончательного понимания этого кремля во всей его целостности. А в остальном Милованов, усредненный, довольно спокойно воспринимал свою неожиданно выдвинувшуюся на передний план ограниченность.
Читать дальше