И припомнились мне сцены последних дней. И как Мишка и Гришка в грузовичке едут, все утренним солнцем озаренные, по улице этой с голубыми тенями и сиренью отсвечивающими заборчиками, и как Мишка стоит, в ослепительно белой своей рубахе, на кувалду опершись, и хохочет во все горло, голову запрокинув, и как от реки идут втроем мои сыновья, и земля с радостью их могучему шагу внемлет, и солнце в их фигурах и волосах играет, а они такие радостные и победоносные, первый напор бандитов разгромив, и вся жизнь кажется им подвластной...
И больно стало мне, донельзя больно, что больше такого не будет. А вместе с тем, эти воспоминания теперь такими драгоценными казались, почище любых бриллиантов, что я, по-своему, счастливым себя почувствовал, что такие моменты в моей жизни были... Все отдать можно в спасибо за то, что раз такое увидел, что порадоваться великой радостью успел... И что до самого конца эта память теперь со мной останется... А как мой срок выйдет, и зароют меня, и земного следа не останется, так я Николаю Угоднику эти воспоминания выложу: вот, мол, теплый наш заступниче, сберег, что имел, ты уж похлопочи перед Господом за меня и родных моих, какие мы там ни есть грешные и никчемные...
Только тут я спохватился, что Зинка уже какое-то время надо мной стоит.
- Ну что, Зинка? - сказал я. - Как жить будем? Дедом с бабкой?
Она хотела ответить что-то, но вдруг заплакала. И тоже на траву присела.
- Мишка... - всхлипывала она. - Мишенька...
А я смотрел, как Константина в машину "скорой помощи" провожают - в больницу увозят, руку ремонтировать, думал о Катерине, договаривающейся сейчас с этим "важняком", о том, что если внук будет, то надо будет Михаилом назвать... Впрочем, это Гришка с Катериной и без меня сообразят... И жизнь казалась одновременно и пустой, и полной. Пустой - потому что какой же ещё ей казаться, в разоренное это утро, расшитое прохладным золотом, безразличным к людским бедам и радостям? Когда перед глазами это поле Куликово, будто и впрямь новая татарва на Русь нахлынула, и сыновья мои, наподобие древних богатырей, на рубеже эту татарву встретили? И полной потому что такая бесконечность в ней разворачивалась, что только жить и жить...
А ещё задумался я, Зинку теребнуть, чтоб выдала на литр самогонки, или обнаглеть и у Гущикова тридцатку стрельнуть, до завтра или послезавтра. Потому что меньше, чем без литра, я этот день не переживу.
ЭПИЛОГ
Прошло три месяца. И был осенний Париж, над которым, вырываясь из распахнутого окна, кружил голос поэта, умершего в этом городе, тот же голос, что во время оно закружил, отпущенный кем-то, над Угличем, вольным соколом в ясном небе, готовым закогтить сердце и печень Кузьмичева Степана Никаноровича, палача на почетной и тихой пенсии.
Кто знает, может, выходец из России обитал за этим окном, а может, студент Сорбонны, выбравший своей специальностью русскую филологию, ещё раз прослушивал записи, пытаясь вникнуть и понять, и соколом с руки отпускал мелодию русской речи над кружевными балкончиками, над кафе, в котором можно выпить особый - нормандский - яблочный сидр, пленяющий тонким вкусом не меньше, чем знаменитые вина Бордо и Шампани, и над стрекотом мотоциклов, ловко виляющих среди застрявших в "пробках" машин:
Опять над Москвою пожары,
И грязная наледь в крови,
Но это уже не татары,
Похуже Мамая - свои...
Да, трудно было, в прекрасном далеке, понять эту магию слов. Может, другие стихи мертвого поэта помогли бы:
И не пуля, не штык, не камень,
Нас терзала иная боль,
Мы - бессрочными штрафниками
Начинали свой малый бой!
Такая была эпоха, что навеки поэт становился бойцом штрафного батальона, единожды избрав свою судьбу и единожды подчинившись правде звучащей речи, и каждое слово его становилось бойцом штрафного батальона, и нельзя было иначе. Лживыми и пустыми получались слова, если не шли грудью на смерть. Ведь и Высоцкий свои "Штрафные батальоны" писал прежде всего о себе, о судьбе поэта и поэзии. И каждый, у кого слово было живо - от высоколобого Бродского до условно-приблатненного Розенбаума - так это ощущал. И потому помогала поэзия людям выстаивать в никому не интересных, кроме них самих, никчемных и малых боях, потому и несла их на распахнутых своих крыльях, сохраняя для будущих поколений память и о чистоте, и о мужестве, и о Прекрасных Еленах и дивных женах и возлюбленных преходящей эпохи...
А теперь эта эпоха кончилась, началась другая - может быть, не менее великая, но другая - и поэзии надо было привыкать к существованию в мирной жизни, переламывать в себе психологию смертника-штрафника, избавляться от сознания, что каждое слово, живое и правдивое, может оказаться последним. Оказаться тем словом, на котором пулю поймаешь. И трудно, очень трудно давалось это возвращение в мирную жизнь. Трудно было созерцать пейзаж после битвы, как созерцал его Яков Бурцев, и знать, что есть жизнь впереди.
Читать дальше