— Ррр…
— А знаешь почему? Потому что ты нашел нечто, что важнее даже косточки из борща. Не станут же они так сиять только оттого, что убрали Соколова? Нет, Соколов жив. А они сияют. Значит, дело не в Соколове.
— Ррр…
Сдавленный смех раздался за спиной Евгении; Герман слышал, как она вышла из комнаты, выглянул из открытого окна — женщина сидела на крылечке, — как тогда, на ее даче. Он тихо спустился и сел на ступеньку повыше — так тихо, что она, занятая своими мыслями, ничего не услышала, хотя он находился в метре от нее.
— Не спится, Евгения Юрьевна?
— Любопытство замучило, Герман Генрихович.
— Спрашивайте. — Герман пересел на ступеньку рядом с ней.
— Вам очень нужны договоры Завьяловой Зинаиды Ивановны?
— А вам зачем?
— Хочу их вернуть Зинаиде Ивановне.
Герман молчал, а Евгения начала объяснять, боясь, что он ей откажет:
— Нет, я нормальная женщина, и восторга от того, что она уводит у меня мужа, я не испытываю. Но она не отбивала у меня мужа — я сама, убив Мокрухтина, оттолкнула его от себя. Чувствую свою вину, хочу вину искупить, вернуть Зинаиде Ивановне свободу и таким образом снять между ними последние преграды. — Тут она вздохнула.
«Неужели она его любит? — подумал Герман. — Или наоборот, хочет их сближения, потому что не любит его?» — и решил уточнить:
— Вы не признались ему сразу, потому что боялись ненависти?
— Может быть, может быть… — Евгения хотела уклониться от ответа, но вдруг передумала: — Человек слаб, очень слаб, и взваливать на него такой груз — это согнуть его до земли. Кто выдержит?
— Понимаю, — рассмеялся Герман. — Вы взвалили эту ношу на меня. Очень вам признателен за доверие.
Евгения тоже рассмеялась:
— Ну должна же я хоть перед кем-то исповедаться! Почему бы не перед вами? Вы же не упадете в обморок, если я вам скажу, что, убивая Мокрухтина, я не испытывала никакой жалости и что убить человека так же легко, как проткнуть бурдюк с вином? Пропорол шкуру — и вино полилось наружу. Вино красное, пузырится, шипит, а бурдюк хлюпает, когда из него жизнь уходит. — Евгения передернула плечами. — Но не будем об этом говорить. Садистским комплексом я не страдаю.
Герман понял, что дело отнюдь не в том, любит она Михаила Анатольевича или не любит, а в том, что как личность она больше мужа настолько, что боится его раздавить.
— Вот вы — боитесь меня? — озадачила она Германа вопросом.
— Я? — удивился Герман. — Нет. — И Евгения почувствовала его улыбку в темноте по интонации, с которой он сказал «нет».
— А вы ведь знаете еще и про Болотову, и про Авдеева — и не боитесь. А Михаил Анатольевич даже про Мокрухтина не знал, но все равно боялся.
— Я думаю, он боялся не вас.
Евгения прекрасно поняла, что он имеет в виду, и усмехнулась:
— Неужели умение связно думать производит на людей такое устрашающее впечатление?
— Рррр! — откликнулся водолаз.
— Совершенно с ним согласен, — подхватил Герман. — Устрашающее! Но мне нравится.
— Возможно, вам нравится потому, что это качество помогает вам в вашем деле?
Герман ответил уклончиво:
— Возможно.
— Ну раз так, — заключила Евгения, — отдадите договоры?
— Отдам, — засмеялся Герман.
Евгения испытывала удивительное чувство: с одной стороны, она умерла, а с другой — сидит на крылечке и откровенничает с малознакомым человеком, но самое поразительное — откровенничает с необыкновенной легкостью о самых потаенных чувствах. Она поразилась себе самой. Может быть, теплая ночь, звезды на небе или воздух, напоенный ароматом трав, так на нее действуют? Или Лентяй, задирающий голову и тычущий мокрым мягким носом ей в коленку? Чудно — она пса действительно полюбила! С чего бы это?
Днем Евгения всегда была на даче одна; мужчины после завтрака сразу уезжали и появлялись лишь к ужину. И таким образом Лентяй сделался ее товарищем. Она не только читала ему Канта и кормила от души, но и купала, расчесывала; труднее всего ей давался хвост, где шерсть была вперемешку с репейниками.
Опустив руку, Евгения нащупала ухо собаки и почесала за ним. Лентяй как ждал условного сигнала — его огромная башка поднялась с лап и опустилась на колени женщине: «На, чеши сколько хочешь! Мне это нравится».
— А вам в первый раз страшно не было? — доверчиво спросила она Германа.
Сначала он хотел промолчать, но вспомнил ее широко открытые зеленые глаза, наивное их выражение, и понял, откуда оно, — из детства, которое было внезапно прервано, и сейчас у него спрашивает этот самый четырнадцатилетний ребенок, не ответить которому нельзя, поэтому он передумал и ответил:
Читать дальше