«А что же случилось? — спросил я. — Долги? Или семейная трагедия?»
Врубель по-прежнему недоумевающе посмотрел на меня: «Да разве вы не читали „Мир искусств“? Его там назвали самым худшим изо всех современных художников! Разве не читали вы, как черным по белому было напечатано, что обществу надо как можно скорее избавиться ото всех работ Рицциони, которые позорят нашу живопись?!» — «И он из-за этого покончил с собою?! Вам достается не меньше, милый Михаил Александрович!» — «Так ведь я моложе, — ответил Врубель, — кто знает, что станется со мною, доживи я до шестидесяти шести, как Рицциони...»
Мы стояли на улице, ветер был промозглым. Врубель предложил пойти к «Давыдке», на Владимирский проспект, я согласился с радостью, ибо время, проведенное с гением, обогащает тебя куда больше, чем сделка на бирже.
Врубель попросил шампанского вина, от еды отказался, я, однако, умолил его взять белой икорки, только-только пришла из Астрахани. Мы долго сидели в молчании, потом он поднял бокал, сказав: «Мир его праху и добрая ему память а наших сердцах. Какой был твердый хозяин своей жизни, какой честный труженик. А как пристрастно истолковал эту его честность „Мир искусств“! Безжалостно, бесшабашно, без боли за судьбу нашего искусства! Господи, в чьих же руках суд над нами, художниками?! Кто только не дерзал на нас! Чьи только грязные руки не касались самых тонких струн чистого творчества?! А разве эта вакханалия недоброжелательства не путает реальные представления в нашей среде? Надо всегда помнить, что труд скромного мастера несравненно почтеннее, чем претензии добровольных невропатов, лизоблюдничающих на пиру искусства. В ту пору, когда „неумытые“ звали меня „Юпитером декадентов“, полагая в своей темной наивности, что это страшное зло, Александр Антонович так был добр ко мне, так трогателен... Утешитель и друг с лучистыми глазами младенца. Когда же мы убедимся, что только труд и умелость дают человеку цену? Почему ополчились против этой истины?!»
Он выпил, отставил бокал, посмотрел на меня своими прекрасными глазами и заплакал.
Такой гордый, самолюбивый, сдержанный человек сидел и плакал, беззвучно, неподвижно, только слезы катились по небритым щекам и странно дергались губы, словно бы он приказывал себе перестать, но сердце, неподвластное слову, не слушалось приказа...
Господи Боже ты мой, как же трудна жизнь артиста, как раним он, и как умеют этим пользоваться многочисленные Сальери!
Два года двадцатого века отмечены на всемирном календаре, а нравы наши по-прежнему подобны дикарским, пещерным.
Поклон нижайший Вашему семейству.
Искренне Ваш
Василий Скорятин»
Свое шестидесятипятилетие князь Евгений Иванович Ростопчин отметил в одиночестве, никого не звал. Накануне он слетал в Париж, отстоял службу в православной церкви на Рю Дарю, оттуда отправился в Ниццу, взял на аэродроме в прокат маленький «фиат» (терпеть не мог показного шика, экономил в мелочах, чтобы главные средства вкладывать в д е л о, а проценты — в приобретение русских книг, картин, икон, архивов) и отправился на кладбище — совсем небольшое, на окраине города. Здесь были похоронены русские, никого другого, только русские, — Горчаковы, Ростопчины, Вяземские, Епанчины, Пущины, Раевские, Беннигсены, Кутузовы, Романовы...
Смотритель кладбища, запойный серб Петя, как всегда в этот день, приготовил огромные букеты роз: белые — для бабушки, красные — мамочке; это их любимые цвета. Память о людях как бы продолжает их жизнь среди нас, создавая иллюзию постоянного соприсутствия, непрерываемости бытия...
Евгений Иванович долго сидел возле скромных памятников; потом прошел по маленьким, узеньким аллеям, остановился возле свежей могилы, спросил Петю, кто почил, отчего нет креста. Тот ответил, что преставилась Аграфена Васильевна Нессельроде. Жила в жестокой нужде, голодала, старенькая; на крест собирают, но пожертвование дают очень скупо, по пять-десять франков, откуда ж денег взять. Старики вымерли, молодые по-русски не говорят, р а с т в о р и л и с ь, стыдятся предков, норовят фамилию поменять, а уж имен православных и вовсе не осталось, где был Миша, там ныне Мишель, где Петя — Пьер; да хотя б Марье в Мари переделаться, так ведь нет, в Магдалены норовят, только б от своего корня подальше.
Евгений Иванович дал Петечке денег, тот пошел в лавку купить сыра, хлеба, зелени, бутылку красного вина из Сен-Поль-де-Ванса. Князь вообще-то не пил, а если п р и г у б л и в а л, то лишь «вансовку», ее так и Бунин называл, Иван Алексеевич, и Шаляпин, когда наведывался на юг, и даже Мережковский, хотя сурового был норова человек и более всего на свете любил изъясняться по-французски; даже русскую историю комментировал на чужом языке, так, считал он, точнее ее чувствуешь, науке угодна отстраненность.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу