— Может, они, голубчики, как раз ко мне и пожалуют. Я уж тут их встречу, как дорогих гостей. — Но глаза его уже не сверкали мстительной жестокостью, пьяная усталость от всего на свете, и ничего больше в них не было.
Он ушел от меня после второй бутылки, предусмотрительно забрав стаканы и пустые ёмкости.
— Доза и норма, — произнес он какое-то одному ему понятное заклинание. — Утром Толик тебя проведает, я ему скажу…
Оставшись один в камере, я вовсе не был раздавлен одиночеством и ограниченным пространством, наоборот, впервые за долгое время я почувствовал свободу. Свободу от суеты, от необходимости принимать ежеминутные решения, хотя бы временную свободу от мира, который за этими стенами своими громоздкими жерновами перетирал тысячи людских судеб. При этом люди даже не замечали, что, запустив этот огромный механизм, они уже мало могли повлиять на его работу. В какой-то момент человечество не заметило, что он стал самодостаточным и теперь существует отдельно от них. Вместе с ними он существует в том смысле, что у людей сложилась иллюзия, что трубы заводов дымят по их прогрессивному желанию, а законы, в том числе юридические, действуют по их написанию. В действительности же народы летят в этот механизм, как в паровозную топку, а он поглощает отработанный материал двухметровыми ртами где под траурные марши и залпы, а где и в полной тишине… На какой-то лопасти этого механизма лежал сейчас и я, чувствуя его смертельную работу, но не испытывал дикого ужаса, как кролик перед удавом, а только внутреннюю отстраненность и полную апатию. На все воля Божья, решил я, и от этого мне было легче, чем тем, кто пытается барахтаться, будучи в самом жерле беспощадного водоворота.
Некоторое время я думал о том, солдат я или убийца, но так и не пришел ни к какому заключению. Не смог я также определить, где проходит умозрительная линия фронта, и сам для себя поместил ее на небе. Происходящее на земле больше походило не на Армагеддон, а на Содом. Белое перемешалось с черным. При этом на черном местами виднелись белые пятна очагов обороны, то же было и с белым. Кажется, это Борхес определил шкуру ягуара письменами Бога?..
Потом я снова попытался проводить эксперименты с памятью, но закончились они так же печально, как и ранее. Голову чуть не разорвало от боли, а душу от несоответствия внешнего и внутреннего. Боль в конце концов столкнула меня в ту же пропасть, куда провалилась память. Полет сквозь густую тьму назывался коротким, но глубоким сном.
Разбудил меня металлический звук открываемой двери. Я открыл глаза, надеясь лицезреть обещанного Алексеем Лебедевым Толика, но первым вошел в камеру не он. Человека этого я теперь узнал бы и с закрытыми глазами. По запаху.
Максим Валерьянович неуверенно вошел в камеру, осмотрелся. Был он явно с глубокого похмелья: лицо и глаза красные, а опухшие веки делали его похожим на рыбу-телескоп.
— Да-с, Никита Васильевич… — потянул, было, на себя табурет, чтобы присесть, — намертво приделано.
Я ухмыльнулся.
— Вы пока ничего не говорите, — с опаской заговорил он, — пожалуйста, сначала выслушайте меня. Я представляю, что вы сейчас думаете…
А я думал, что Максим Валерьянович в сущности несчастный и мелкий человек. Что ему сейчас страшнее, чем мне. В нем даже прочитать было нечего, кроме груды опасений и перечня заданий. Поэтому я молчал, не скрывая иронической усмешки, которая, по всей видимости, очень его настораживала.
— Уверяю вас, Никита Васильевич, все будет хорошо. Прекрасная работа. Похороны завтра. Вы там оказались случайно! — он сделал многозначительный акцент на последней фразе, перешел на шепот. — На стволе нет никаких отпечатков. Профессионально… К обеду будет лучший адвокат, но, думаю, до этого дело даже не дойдет. В ближайшее время вы сможете выйти, но придется уехать. Возможно, даже из страны. Это вас не пугает?
— У меня здесь никого нет! — в свою очередь подчеркнул я.
— Ну это, знаете, чувство родины, — смутился Максим Валерьянович.
— Оно вам знакомо? — искренне удивился я.
— Это философский вопрос, — совершенно серьезно начал рассуждать бывший завбазой.
Я ждал, что он упомянет в какой-нибудь связи имя Симона Давидовича, но пришлось выслушивать его долгие рассуждения о проблеме маленького человека на этой огромной планете. О пресловутых общечеловеческих ценностях, о том, как трудно чувствовать себя гражданином мира… Если б вновь не появился Толик, мне пришлось бы демонстративно уснуть. Все это время в голове моей вертелся единственный вопрос: насколько искренне он исповедует весь этот идиотизм? Но в камеру вновь вошел Толик. Он слушать всю эту ахинею был не намерен.
Читать дальше