— Эх, ты, опоек, я же тебя мог от страху оглоушить…
Ромка в ответ что-то промычал и юркнул за угол дома.
Как ни страшно ему было идти одному в пасмурное утро, он все же пошел, чтобы другими страхами заглушить в себе самый большой страх — исходящий от людских мучений.
Он прислонился к обглоданным временем бревнам и, уловив тепловатый запах, почувствовал беспредельное одиночество. Ему так стало жалко маму Олю, Штака, беженца, что он заплакал. А поплакав, стал глядеть на освещенное дальними восходами небо, темнеющие в лединах кустарники; стал прислушиваться к просыпающемуся миру и не мог осилить в себе сладких толчков радости. Казалось бы, беспричинной, вытеснившей из груди страхи и одиночество. Слитность с непознанным миром чувствовал в тот момент Ромка, малой песчинкой, которой дано право и на дне моря, и в порыве ветра занимать свое, никем и всеми оспариваемое место…
Он подошел к туманно светящемуся окну и заглянул в него: мама Оля с бородачом продолжали пеленать Штака. Обвязанный холстиной он напоминал кокон, которому осталась всего одна ночь, чтобы превратиться в красивую гусеницу.
Где-то за дорогой, в густом осиннике, зябко шелохнулась листва. Прошмыгнул ветер, и вскоре на небе произошла мощная подвижка туч, и на землю глянули тысячи затухающих бессонных угольков.
Мальчуган пошевелил губами и, выпростав из штанины «краник», с удовольствием отдал теплую влагу земле.
В хату он не возвратился: пересек двор и, перешагнув порожек, попал в теплый, уютный сеновал. Посвистывая ноздрями, спал Гриха, около него, с краю, лежал Вадим, ближе к центру безмолвствовали Сталина с Веркой.
Утопая в сене, Волчонок добрался до спящих и на ощупь стал искать возле них свободное место. Он угадал его рядом с Веркой, и та, не просыпаясь надолго, обняла его рукой и прижала к себе. Сонно прогнусавила: «Спи, Ромик, завтра пойдем играть в лапту».
Ему хотелось еще разговоров, но Верка, громко чмокнув губами, отвалила в свои недосмотренные сны. А ему не спалось: казалось, он слышит сотрясение земли, нестихающий грозный гул, идущий со всех сторон. Он зажал уши, но гул все равно не убывал и, еще больше разгоняясь, напирал на ушные перепонки. Он с чего-то подумал о паровозе, однако, не сложив его образ, переключился на другие видения, а из них вытащил дворик Аниськи и немца, прижавшего автоматом беженца к стене. И тут же всплыл в воображении другой двор с кирпичной дорожкой и вышагивающий по ней человек, на лице которого змеился пороховой след.
И, не найдя успокоенности в видениях, и наоборот — терзаемый ими, Волчонок закрыл глаза и, потихоньку разбегаясь, полетел в свою пчелиную страну, где всегда тепло и всегда пахнет липовыми медами…
Утро пришло до того зеленое и яркое, что синицы, пристроившиеся на гребне крыши, отвернулись от солнца, чтобы не ослепнуть.
Ромку разбудил удод, что каждый вечер и каждое утро долдонил одну и ту же нескладную песню.
Хутор спал долго (кроме Александра Федоровича, конечно), а проснулся в одночасье. Во двор выскочила Тамарка и, как ошпаренная, обежала дом и, убедившись, что за ним никого нет, влетела в пуньку.
— Ромка, ты где?! — она проспала племянника и была готова заголосить на весь свет.
Волчонок кубарем скатился с сеновала, и Тамарка, поддав ему ладошкой по заднице, стала целовать его в макушку.
В доме вовсю уже шла работа: Ольга чистила избу — голиком и песком скребла пол, отмывала его от бурых пятен. Их особенно было много в том месте, где лежал Штак. Да и в первой комнате царил хаос: комья засохшей глины вместе с окурками и плевками пришлось счищать скребком и окачивать под двумя водами.
В помещении стоял стойкий дух — человеческий пот, выдавленный из тела страхами, перемешался с самогонным перегаром и табачным дымом.
Ушли партизаны, унесли Штака, а вместе с ним ушла нервозность и ожидание самого худшего.
Дед с раннего утра взялся за костыль и начал плести для Ромки лапти. Колодку он выстругал еще весной, но полагая, что нога у внука за лето подросла, полосками кожи немного нарастил колодку и приступил к делу. Это был зачин — к осени в новые лапти должно быть обуто все горюшинское семейство. И свои, и беженцы.
Начал дед с Ромкиных лапоточков — как-никак ему особой крепости не надо, а руку «разогреть» на них вполне можно. Вот он и сидел у окна и плел из тонкой веревки обувку Волчонку.
Плел и вспоминал прошедшую ночь. Сначала незаметно, затем все больше в его душе нарастал протест против самого себя. Кто, какая сила заставила его в потемках тащиться на переимку партизан? Дед даже замер, положив руку с костылем на колено. Неужели, вопреки всему, вопреки всей его несуразно разобранной жизни и ощетинистости, с которой он уже сжился, неужели в первый раз за многие годы он шагнул в том направлении, от которого всегда отворачивался, как от греха, и сделал он это по сосущей теперь душу добровольности? Однако потайными ходами воображения он все же вышел на другие мысли — стал ругать себя за малодушие, которое якобы и было последней из всех причин, побудившей его поступить по незаведенному порядку. Хотел на этом укорениться, зажать душу, но подлое вчерашнее ощущение приниженности, которое он вдруг испытал в споре со Штаком, вновь вернуло его гордыню на круги своя. Сами собой поплыли воспоминания о прошедшей ночи.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу