Егор попробовал ее успокоить:
– Почему так мрачно, уважаемая Аглая Самойловна?
Ваш муж в одиночку сражался – и ничего, обошлось.
А тут целый город поднимется.
– Я не возражаю, – Аглая Самойловна улыбнулась точно так, как улыбалась покойная Тарасовна, когда он нес всякую книжную чушь. – Вас не остановишь. Но куда вам против них? На Фоме живого места нет, вы мальчик совсем. Говорят же, старый да малый. Вы даже не понимаете, на что замахнулись. У них рать несметная, у вас две фиги в кармане. На что надеетесь?
Фома Гаврилович налил водки в две чашки, себе и Егору, угрюмо молчал. И видно, что мыслями уже далеко.
Может быть, в пикете, а может, в старой лаборатории, где все программы остались незавершенными. Никто не догадывался, как тяжко ему возвращаться в воображении на кладбище великой советской науки, вглядываться незрячими глазами, мутными от слез, в погасшие пульты, мысленно пролистывать незаконченные расчеты, выискивая ошибку, которая не имела значения, потому что ошибкой, по-видимому, оказалась вся его жизнь. У него будто руки отрубили, когда закрыли институт. Дальнейшие унижения уже ничего не значили. Его тоска уравновешивалась лишь ненавистью и презрением, которые он испытывал к орде завоевателей, невежественных, заносчивых и патологически жестоких. Очевидно, что это не люди, мутанты, но оставался открытым вопрос, как долго они смогут торжествовать. В гуманитарном отношении они ничего из себя не представляли, но обладали проницательными, компьютерными мозгами биороботов и в совершенстве владели приемами информационного, силового подавления инакомыслия. Человеку науки, иными словами, человеку не совсем от мира сего, Ларионову, в сущности, всегда было безразлично, какое время на дворе: социалистическое, капиталистическое или первобытно-феодальное, лишь бы не мешали работать, но эти!..
Поработив страну, они лишили ее обитателей простого, насущного права быть хомо сапиенс, поставили на колени и внушили людям, что они скоты. Самое необъяснимое, огромная часть так называемых россиян в это охотно поверила, первой всех творческая интеллигенция, с каким-то безумным, патологическим восторгом заверещавшая со всех жердочек, что раньше они жили в коммунистическом аду, в лагерях и тюрьмах, теперь же, наконец, впервые за тысячелетие вырвались на свободу, хвала дядюшке Клинтону. Действительно, это было смешно, когда бы не было так пошло.
– Видите, – сказала женщина Егору, – он меня никогда не слушает.
– Не правда. – Ларионов выпил водки, черты его лица разгладились, отеки посветлели. – Я тебя слушаю, дорогая, но когда ты говоришь глупости, мне не хочется отвечать.
– Какую же глупость я сказала?
– Да вот это – старый да малый, рать несметная. Ох, Аглаюшка, у страха всегда глаза велики. Чего же она, эта рать несметная, меня, сирого, до сей поры не укокошила?
– Фома, ну что ты говоришь. На тебе же опыт проводят. Мне доктор Шульц сказал. Он тебя в Мюнхен отвезет, на потеху образованной публике. Поэтому тебя до смерти не забивают, только учат уму-разуму.
– Доктор Шульц? Как ты с ним снюхалась?
Аглая не ответила, побежала из комнаты, будто что-то вспомнила. Вернулась с пустой чашкой.
– Налейте и мне, пожалуйста. На поминках грех не выпить.
Муж выполнил ее просьбу, повернулся к Егору:
– Вы что, совсем не пьете, молодой человек?
– Я же на работе, – сказал Егор. – Аглая Самойловна, у ваших опасений, конечно, есть резон, но федулинцам нужен вождь. Ваш муж на эту роль самый подходящий. Другого нет.
– Милый мальчик, какое мне дело до ваших прожектов. Я знаю, любая борьба бессмысленна. Они победили, пора смириться. И уж во всяком случае вы могли бы пощадить старого, больного, выжившего из ума Фому. Его скоро ветром свалит около дома.
– Эй! – с напускным возмущением одернул ее Ларионов. – Ты, мамочка, хотя бы слова выбирала. Зачем перед гостем позоришь? Я вчера утром пять раз отжался, сама видела.
Аглая Самойловна одним махом осушила чашку. Глаза потерянные, шальные, как у испуганной овцы. Егор знал про несчастья этой странной пары, но и впрямь был слишком молод, чтобы сопереживать чужим страданиям.
У него у самого Аня сидела в номере, прислонившись к стене, с очумелым, потухшим взглядом. Все, что надо, он уже выяснил. С Ларионовым осечки не будет. Пора откланиваться. Леня Лопух уже, наверное, нервничает. Лучшее время, когда можно выскочить из города, – от восьми до девяти. Гвардейцы жрут ханку и колются перед ночной потехой, на улицах минимум патрулей.
Читать дальше