Сведения оказались существенными.
За массивной перегородкой, обтянутой такими же обоями, как на стенах, стоял «Мефисто», ее компьютер, в память которого она запустила сообщение.
Подошла ленту с сообщением, прошла в ванную и утопила чадящий факел. Сняла туалетной водой грим и губную помаду.
По потолку просторной комнаты, составлявшей ее жилище — спальню, столовую, кухню, гостиную, разделенные диваном, деревянной стойкой с холодильником и электроплитой, этажеркой с книгами и корытцами для цветов, водили хоровод отблески рекламы малайского ресторанчика напротив. Надавив на крышку автоматического термоса, Барбара нацедила горячего чаю.
Французская рукопись, брошенная на подлокотнике дивана, старомодно называлась «Записки». Ниже пояснялось ровным, почти ученическим почерком — «легионера Бруно Лябасти». Она попыталась представить этого человека с седеющими усами, шрамом на выпуклом подбородке и голубыми глазами молодым, в форме, обвешанным оружием...
Рывком поднялась, зашла в ванную. Вгляделась в зеркало, отражающее лицо до мельчайшей морщинки, высвечивающее все оттенки на губах, под глазами, на щеках...
Бруно напомнил лицо другого человека, слегка асимметричное, с сухими губами и голубыми глазами, такими голубыми, какие, казалось, только и возможны у человека на земле. Что он тогда, в журналистском клубе на двадцать втором этаже бангкокской гостиницы «Дусит-тхани» пил? И из-зачего к нему цеплялся Гэри Шпиндлер из «Бизнес уик», по совместительству работавший и на «Файненшл ньюс», изливавший свое вечно никудышное настроение в расспросах о Ханое, где этот человек, русский, работал раньше?
— Тебе, Барбара Чунг, тридцать четыре. Запомни! — сказала она отражению в дорогом зеркале, потому и дорогом, что оно не способно было просто-напросто по техническим причинам лгать относительно чьей-либо внешности.
Русского звали Шемякин, Бэзил Шемякин.
Барбара расширила пальцами глаза, выставила подбородок и басом, подражая киноактеру, снисходительно сообщила зеркалу:
— Мое имя Бонд, мадам... Джеймс Бонд.
Шемякин, Бэзил Шемякин. Корреспондент московской газеты, статей которого никто из его коллег, обретавшихся между Бангкоком, Сингапуром, Джакартой и Манилой, не читал, потому что не знали русского языка. Да и вообще, это — там, далеко, откуда являются с холода шпионы. Шпион собирался из Бангкока, где жил, в Джакарту, намеревался на день остановиться в Сингапуре, и Барбара обещала ему показать город.
Надо будет надеть что-то традиционное, может, даже в талию...
Звонок запаздывал, по ее расчетам, на четыре дня.
Свет лампы высвечивал листки «Записок легионера Бруно Лябасти». Ну, что там?
«... легионер является получать жалованье в парадном белом кепи при всех обстоятельствах. Даже если, кроме кальсон, на тебе ничего нет. Выкрикиваешь, вытянувшись, имя, звание, срок службы и ссыпаешь монету в кепи. Кругом — и в кабак!
Я — легионер. Пишу записки ради практики в языке, поскольку этот язык теперь мой родной. Правда, я легионер первого года, не имею права вести дневник. Я не имею права делать многое. Но старослужащие, которых в полуроте зовут «ночными горшками», у которых за погонами больше чем по пяти лет и они стали французскими гражданами с французскими именами, пьют шнапс и играют в карты в казарме, спят с открытыми глазами на посту... Но — по порядку.
Некий мальчик Дитер Пфлаум, то есть я, из Зеленгофа, на юго-западе Берлина, работал на ферме «Доман», которая поставляла молочные продукты в квартал богачей Дальхелм. Хозяином был Рихард Пагановска, счета вела его жена Лизбет. На ночь из-за бомбардировок все трое прятались в подвале на Кениг-Луиза штрассе. Туда же заводили Лизуи Ганса, которых мне приходилось запрягать в пять утра. Собачка Полди увязывалась со всеми. Остававшееся к полудню, несвежее молоко сдавали зенитчикам.
Господин Пагановска говорил, что нам беспокоиться нечего. Главный показатель непобедимости рейха оставался незыблем. Он имел в виду парадный портрет, который можно было увидеть, если заглянуть в окно гостиной какой-нибудь виллы в квартале Фриденау, где жили выдающиеся наши клиенты. Портреты продолжали висеть.
Мы возили молоко также в Кренцберг, пастору Лекшейдту из церкви Мелантхон. Тот с утра играл на органе, чтобы заглушить вой сирен, грохот зениток и рев американских самолетов. Хозяин Пагановска, сгружая бидон, подпевал «Из самой глубины страждущего сердца взываю». Кстати, я теперь не протестант. Перешел в католичество. С испанцами, которых в полуроте треть, и филиппинцами веселее.
Читать дальше