– Так может быть, – сказал он, – вам какое-то время дома посидеть, не выходить никуда, если уж вы так стесняетесь чужих глаз?
– Что?! – возмущённо вскричал Фряликов. – Как это так?! При чём здесь чужие глаза?
– Вы же сами сказали, – сухо говорил доктор.
За стенкой раздался шум, визг или вопли, как будто там мучили кошку. Впрочем, может быть, было и что-то другое. Звуки были какими-то жуткими, неестественными, тревожными, от них мурашки бежали по спине. И от них ещё сосало под ложечкой.
– Соня! – раздражённо прикрикнул Генрих Александрович. – Это моя дочь, – объяснил он Фряликову.
– Да-да, я видел, – поддакнул хормейстер.
– Так о чём мы с вами говорили? – спросил доктор.
– О том, что я превращаюсь, – подсказал Фряликов, не потерявший нити разговора. – Вы, Генрих Александрович, сказали, а не побыть ли мне дома во время превращения, если, мол, чужих глаз стесняюсь.
– Да-да, – припомнил доктор.
– Но послушайте, вы что же считаете, что это нормально, что у меня, у мужчины, вдовца, можно сказать, на старости лет вдруг растёт грудь, как у Мэрилин Монро какой-нибудь?!
– Ну, насчет Мэрилин Монро, это вы загнули, конечно, – как-то механически махнул рукой доктор. – Вы её фотографии-то видели? Вот уж у кого грудь так грудь была! Такую грудь днём с огнём, так сказать…
– При чём здесь Мэрилин Монро? – в отчаянии закричал Фряликов.
– Ну знаете!.. – медленно, движением паралитика, развел руками доктор. – При чём здесь – то, при чём здесь – это!.. Капризный вы какой-то совсем стали, дружочек. Вот бы вам на что обратить внимание! Успокоительное попить, например. А на водочку, друг мой, не налегайте! Не налегайте, искренне говорю вам!
Шум за стенкой не прекратился отнюдь, он лишь переместился в сторону куда-то, и к нему прибавилась музыка, размашистая, оглушительная, такую музыку не переносил Фряликов. Уж понятно, это был не Шуберт! Шубертом там и не пахло. Так не пахло и вообще ничем удобоваримым, по мнению хормейстера. Так они и бились друг с другом, так и противоборствовали – визг и музыка.
– Соня! – нервозно заорал доктор Яд. – Соня! Прекрати! Что это такое?! Я же здесь не один! Ужас с этими молодыми поколениями, – сказал он ещё Фряликову.
Хормейстер машинально головою кивнул.
– Матери у неё нет, и девочка совсем от рук отбилась, – как будто оправдывался доктор.
Не зная, что ответить Генриху Александровичу, Фряликов снова кивнул головой.
– А у вас есть дети? – спросил доктор.
– Какие дети?! Зачем ещё дети?! Что вы такое говорите?! – Фряликов даже вздрогнул.
– Ну вот то-то и оно!.. – протянул Генрих Александрович.
– Так что же мне делать с этим моим превращением? – наконец, горячо говорил он доктору. Потом он тщательно собрался с мыслями, помедлил немного и говорил ещё:
– Генрих Александрович. Случившееся – для меня полная неожиданность. Поэтому… я вот вышел из дома, а тут это!.. Всё случилось, буквально, за последний час! У меня сейчас нет с собой денег. Но потом… потом!.. Я вас прошу! Я вас умоляю! Я не хочу, не хочу превращаться в бабу! Я не хочу быть гермафродитом! Спасите, спасите меня! Вы не представляете, что там сейчас происходит, – сказал Фряликов, указывая на свой проклятый пах, доставлявший ему теперь столько мучений.
– Ну, хорошо, – помедлив, говорил Генрих Александрович Яд, специалист по нервным болезням. – Раздевайтесь. Я вас хоть посмотрю.
Ипполит Глебович стал расстёгивать куртку и брюки, скучно смотря мимо доктора Яда, куда-то в сторону окна. Доктор стоял возле стола, смотрел мимо Фряликова и равнодушно барабанил пальцами по твёрдой и тяжёлой столешнице.
– Я так понимаю, дружочек, – сказал вдруг Генрих Александрович с какой-то даже пагубною усмешкой, – что у вас какая-то гормональная революция происходит. Любопытный, любопытный случай, доложу я вам! Если всё, конечно, подтвердится.
Фряликов посмотрел в лицо своего собеседника, и оно ему показалось мёртвым.
– Да чёрт бы побрал эту вашу революцию! – упавшим голосом сказал он.
– А раньше ничего этого не было? – равнодушно спросил Генрих Александрович.
– Не было! Не было! – крикнул ещё Фряликов.
Музыка вдруг грянула совсем уж оглушительно, от ударных сотрясались стены, да и те, другие звуки сделались уж вовсе нестерпимыми. Какофонией, самой отъявленной и непристойной какофонией было это дикое смешение звуков.
– Ну, я ей сейчас устрою! – воскликнул Генрих Александрович и походкою истукана, походкою робота направился к выходу.
Читать дальше