Правда, отец, разобравшись, сказал, что все не так просто. Немцы, конечно, вложили в жилищное обустройство определенное количество средств, но ведь и получили зато почти бесплатную рабочую силу. Сколько бы им иначе пришлось вольнонаемным платить? Да и наши, российские управленцы, видимо, тоже не остаются внакладе. А кому не нравится, кто гонит туфту, ради бога, пожалуйста — может вернуться на зону. Дело исключительно добровольное, соблюдаются все гражданские и политические права.
— Соображают германцы, — с непонятной интонацией сказал он.
Сам завод состоял как бы из двух частей. Во-первых, газовые поля, растянувшиеся почти на семьдесят километров — та же тундра, но будто редким железным жнивьем покрытая порослью вышек. Над некоторыми из них постоянно горели факелы, и потому по ночам казалось, что там расположилось на бивак войско тьмы: через какое-то время оно кипящей лавой хлынет в поселок. А во-вторых, собственно производственный комплекс — бессмысленное, как представлялось Вете, нагромождение куполов, громадных цистерн, низких стеклобетонных, неприятного вида строений. Оттуда выходила труба ярко-желтого цвета, такая широкая, что по ней можно было бы ездить на велосипеде. Труба устремлялась куда-то в юго-западном направлении и там подключалась к “потоку”, ведущему в страны Европы. Трубу эту тщательно охраняли. Вся зона, на двести метров вокруг, считалась запретной. Об этом оповещали биллборды — красными буквами на желтом фоне, кроме того, время от времени проползал вдоль трубы военный гусеничный вездеход, и солдаты, поворачивая черные марсианские шлемы, зорко посматривали по сторонам. А еще каждые три часа над трубой, как ядовитое насекомое, проходил вертолет, и низкий гул его, накрывая дома, казалось, предупреждал: будьте настороже.
Жить приходилось и в самом деле — оглядываясь. Тем более что иногда доносился с завода резкий протяжный свист, коротко взвывала сирена, выбрасывая в пространство серию коротких гудков, и по всему поселку начинал плыть душный тяжелый запах, будто от мокрой резины. Немцы тогда надевали прозрачные маски с плоскими рылами и становились похожими на двуногих свиней. Русские никогда масок не надевали, хотя их выдали каждому вместе с двумя цилиндрическими запасными фильтрами.
Возможно, выхлопы эти, от которых подкатывала дурнота, и подействовали на мать. Работу она себе не нашла: кому здесь нужен бухгалтер с “коротким” образованием? Она и на прежнем-то месте еле держалась, а тут, занимаясь исключительно домашним хозяйством, как-то быстро ослабла. Два-три раза за день вдруг бледнела, садилась, кусала губы, говорила: Ничего-ничего, это пройдет. Климат тут какой-то такой… Потом все же не выдержала, пошла в поликлинику, и оттуда ее сразу отправили на машине в райцентр. Вета ее никогда больше не видела. Ни в больницу, где мать пролежала около месяца, ни на похороны отец ее с собою не взял. Вета была благодарна ему за это. Видеть мать мертвой было бы — как умереть самой.
Завод она после этого невзлюбила. Это было какое-то самодовлеющее полуразумное существо, которое пожирало людей. Сначала мать, потом, через полгода — отца. Серые махины газгольдеров, кубы цехов, обширные купола выглядели точно потусторонний кошмар. Тот же йолой-молой, только ставший вдруг видимым, чудовищной величины. И для того, чтобы этот кошмар мог благополучно существовать, ему нужны были плоть и души людей.
Ей вообще казалось, что она попала в загробный мир. Все уже умерли, только не догадываются об этом. Здесь даже в солнечный день свет был какой-то тусклый, больной, немощный, в кисейных тенях, как будто у солнца, пробивающегося сквозь смерть, тоже недоставало сил…
Жить в одиночестве, как ни странно, она приспособилась очень быстро. Поначалу, конечно, выкручивала все нервы непривычная квартирная тишина: не окликнет из кухни мать, не раздастся голос отца, нет того бытового фона, который свидетельствует, что жизнь идет. Она как бы зависла в межвременной пустоте. Однако всего через пару недель, испарившихся из сознания, будто стаявший снег, Вета, моя посуду, заметила вдруг, что мурлычет себе под нос какой-то мотив. Она чуть не выронила тарелку. А потом подумала: ну и что? Всю жизнь ходить теперь со скорбным лицом? Ну уж нет! И включила настенное радио, где как раз передавали концерт.
Так же быстро она привыкла, что все надо делать самой: стирать, гладить, готовить, ходить в магазин, вносить коммунальные платежи. Главное — обо всем этом помнить. Забудешь купить сыр, молоко — нечего будет есть. Забудешь погладить с вечера платье — пойдешь мятая, выцветшая, потертая, точно бомж.
Читать дальше