Окладчик крикнул: Сергеич! ай уснул там? Иду, Данилыч, иду, – он утвердил рогатину на плече и двинулся вниз, цепко расставляя кривые кавалерийские ноги, пряча улыбку в обвислых, крепко побитых сединою усах. Данилыч, однако ж, приметил и довольно оскалился, сквозь бурые остатние зубы покатился округлый, ветлужскою водой обкатанный, говор: ты, генерал, ноне чисто жених, а невестушка-то тебе припасена ва-ажная, пудов пятнадцать будет, а то и поболе… Он притворно усумнился: так уж и поболе? Да вот тебе святой истинный! матерая, на Митрия Солунского зазимовала…
Под ноги легло дремотное поле, затянутое желтой щетиною стерни. На дальном его краю топорщился непролазный ельник. Они шли неспешно, вперевалку, – хуже нет выйти к месту запыхавшись, и Данилыч добродушно ворчал в бороду: весело лохматого бить, да не весело за ним ходить… Он возражал: и ходить, брат, не скучно! По загривку и впрямь бежала знакомая дрожь; он едва не захлебывался нутряною, звериной радостью, наперед зная: вот-вот захрустит под ногами бурелом, сажен за десять до берлоги окладчик пропустит его вперед, и он, мало подумав, уронит наземь рогатину, ловко увернет левый локоть в полушубок и потянет из ножен вороненый, двенадцати вершков, чеченский кинжал, – подлинный базалай! и мужики налягут на слеги, подымая медведиху… а после по рукам пойдет манерка с водкою, и Данилыч сипло затянет: вы-ыпьем, други, на крови!..
Впервые эта счастливая стынь накрыла его в давнем ноябре, под Австерлицем, на раусницком берегу, где отчаянные матюги пехоты тонули в песьем вое мамлюков, и частокол семеновских штыков на глазах редел под косыми сполохами скимитаров, и Репнин повел кавалергардов на выручку, – рожки затрубили повестку к атаке, и земля, загудев, дрогнула и вырвалась из-под копыт, и белые колеты перемешались с расшитыми ялеками, – и он, двухнедельный лейб-гвардии корнет, в остервенелом восторге кромсал палашом орехово-смуглого арапа, – тот выронил клинок и визжал, прикрывая окровавленными руками голову в растрепанном тюрбане, и в лицо жирно плескало теплым и соленым, –
и был намертво окоченелый питерский январь: Кондратий объявлял дерзость единственной возможною тактикой, но сам оказался не гораздо дерзок, за то и гнил в крепости, – северяне разменяли предприятие на полушки, на дурную позу провинциального трагика: ах, как славно мы умрем! однако черниговцы с ахтырцами и александрийцами всласть натешились над жидами, протрезвели и скорым маршем подвигались к Москве, новгородские военные поселяне подымали ротных и баталионных на штыки, а в гвардии, приверженной Константину, не унималось брожение умов, – велик был грех сидеть сложа руки в Варшаве, и он прибыл в Петербург тайным пропагатором, да не один! – второе пришествие мятежа сломило Николая, и тот опрометью кинулся прочь, забыв про пушки, последний довод королей, – царский возок в облаке снежной пыли летел вон из города, не разбирая дороги, а следом во весь опор летели пропалые ребята из coghorte perdue – скифы! башибузуки! свирепые ангелы в крылатых ментиках, – и возок на лихом повороте предательно завалился полозьями вверх, гребенской конвой побросал оружие в сугроб, – император, сам снежно-белый, вскрикнул тонко и жалобно, будто обиженный ребенок: как ты можешь, стервец?! и он, счастливо похолодев от безоглядной, не чета Кондратию, дерзости, спустил курок: все что могу, Николай Павлович! – coup de grâce , и кровь на синем гродненском доломане казалась черной, –
и следом был точно такой же, недвижно ледяной февраль, когда вся coghorte perdue оказалась на скамье подсудимых, – газеты в один голос предрекали смертный приговор, впрочем, и без них было ясно: Обществу из политических видов правдой и неправдой надо откреститься от цареубийц, оттого дело неминуемо шло к веревке, – корнет Митя Смирнов тянулся к нему всем неприкаянным телом и завороженно, мучительно кружил возле страшного последнего слова: господин подполковник, так нас… так мы… и он в ответ подмигивал: э-э, брат! Бог души не вынет, так сама не выйдет, – и впрямь! Вильгельм, назначенный председательствовать, все более деревенел лицом и все громче скреб ногтями столешницу, а после вдруг оборвал допрос, плотницким аршином разложился ввысь, задергал нижней оттопыренной губою и выкрикнул голосом омертвелым и рассохшимся: вам вешать угодно? тогда и меня заодно, и меня! почту за честь! – и рванул на шее галстух, и повалился рядом на скамью, и обнял неуклюже и костляво, – и арестантским халатам вдруг сделалось тесно от фраков и сертуков; из зала лезли через барьер, громоздились, хватали за руки: качать да вопить «ура», –
Читать дальше