В палате Трофиму выпал пиковый интерес. Возле его кровати, по-наполеоновски скрестив руки на плоской груди, стояла Людмила, а на матрасе были аккуратно разложены мятые пачки чая, три желтые, с синим слоном – индийский и три красные с желтым львом – цейлонский, все шесть высшего сорта. Астральный путешественник неожиданно завыл по фене: бля-а, ошмонала, ковырялка гумозная, шоколадница, отда-а-ай. И напрасно, поскольку тут же нагрянули санитары Паша и Левон, два откормленных кабана. Тощий Трофим, матерясь, бился в их руках, футболка с олимпийским медведем треснула, под ней обнаружилась татуированная трехглавая церковь, вот это да, не из тучи гром. Ему, чтоб неповадно было, ширнули сульфозин квадратно-гнездовым методом – под обе лопатки и в обе ягодицы – и положили на вязки. Развяжите полотенцы, иноверы-изуверцы, вспомнил Андрей. Барал я вашу совесть в грызло, петушня помойная, крикнул Трофим вслед цырикам. Хавальник завали, космонавт ебаный, посоветовали те. Температура у Трофима махом поднялась, он лежал весь красный и упорно молчал часа два-три, а потом вновь завыл: хоть градусник дайте-е. Градусник ему неожиданно дали. Трофим, изогнувшись, вытащил его зубами из подмышки, разгрыз и, проглотив ртуть, выхаркнул на пол осколки стекла вместе с кровью. Все, щас кончусь, торжественно объявил он. Людмила, Паша и Левон заметались по отделению, пришел вразвалочку зав Лебедев с брезгливой усмешкой на губах: это пары ртути ядовиты, но не сама ртуть, дурак ты, зря себе рот изрезал. Трофим задергался и заплакал.
Обсудить происшествие было не с кем: хитрован Достоевский, пользуясь тем, что Иванов опять с перепоя, выпросился домой на двое суток.
Железная дверь нехотя пропустила его на улицу. Бурая медь опавших листьев под ногами перемешивалась с грязью, часы над стеклянной дверью заводоуправления показывали 28.32. Что-то переменилось, он отчетливо чувствовал, что-то было не так. После первого же шага стало понятно, что именно: ноги онемели, не желая повиноваться. Глянув вниз, он обнаружил, что обут в стоптанные кирзовые сапоги с обрезанными голенищами. Он с усилием дотащил непослушные протезы до скамейки и рухнул на нее всем телом, хотелось выругаться, но из горла вырывалось невнятное кудахтанье: пло-пло-пло-плохо-плохо мне. Откуда-то вынырнул Саша Быков в длинном пальто нараспашку, уселся рядом, погладил по голове. Успокойся, мальчик мой, должно исполниться на тебе и сему писанному; истинно сказываю, не изыдеши, доколе не отдашь и последней полушки, но токмо терпением твоим спасется душа твоя, помни это; возьми конфетку, мальчик мой. Саша ушел, растворившись в сыром сумраке подворотни. На ладони осталась карамелька в красном фантике, он попытался донести конфету до рта, но негнущиеся пальцы с нечистыми обломанными ногтями не удержали ее, и она повалилась под ноги. По щекам потекли слезы, бессильные и злые, он кое-как нагнулся и обнаружил под ногами рифленую крышку канализационного люка. Пло-пло-плохо-плохо мне...
Вечером пришла мать – яблоки, пакет овсяного печенья, свежий номер «Юности», а сигарет всего-навсего две пачки: ты и так много куришь, давно пора бросать. Здесь невозможно бросить, ответил Андрей. Тетя Света тебе привет передает, а на улице-то какая холодина, пора зимнее надевать. Мы не о том говорим, мама. А о чем надо? Я больше не могу здесь, ты же врач, могла бы попросить, чтоб выписали. Мать умела быть железной леди: вот как? а о чем ты раньше думал? Да, врач, и считаю, что тебе нужно лечиться. Да это же не лечение, это наказание какое-то, санаторий усиленного режима. Брось глупости говорить, какое еще наказание? первая заповедь медика – не навреди; хлористый кальций, который я прописываю, – тоже, знаешь ли, не газировка, но больным на пользу, кстати, где ты щеку поцарапал? Не знаю, мотнул головой Андрей, ну поговори с завотделением, я тебя прошу. Мать посмотрела на него, как на недоумка: за все в жизни надо платить, это тебе известно? ты платишь за свою глупость; начитался всякой ереси да устроил представление, хуже истеричной бабы, безотцовщина чертова, вот что значит мужика в доме нет. Андрей встал: спасибо за сигареты, мне пора, а то на ужин опоздаю.
До ужина, впрочем, оставалась уйма времени, и он успел побывать у Лебедева. Владимир Иванович, я вас прошу: выпишите. С какой стати, Рогозин? Я совершенно не понимаю, зачем вы меня тут держите. Тебе объяснить? Зав принялся загибать пальцы: подавленное настроение – раз, отсутствие реальных планов – два, попытка суицида – три, и это самое существенное. Человек, лишенный инстинкта выживания, сам себя не любит. И это, Владимир Иванович, по-вашему, признак ненормальности? да на этом строится половина мировой культуры: Бодлер, Лермонтов... Зав Лебедев невозмутимо загнул мизинец с отросшим ногтем: патологическое мудрствование – четыре; твоя фамилия, если не ошибаюсь, не Лермонтов, а перебивать старших по меньшей мере неделикатно. Кстати, Лермонтову мелипрамин не повредил бы. Ну так я продолжу. Возлюби ближнего как самого себя, ты только вслушайся: как самого себя. Если ты себя не любишь, это настораживает: ты вообще никого не способен любить, следовательно, социально опасен. Нельзя предвидеть, на кого ты направишь свою агрессию. Сегодня сам себя порезал, завтра – кого-нибудь другого, логично? И потом, если ты так хочешь выписаться, то почему я о художествах Трофимова узнаю не от тебя, а от медсестер?
Читать дальше