Иван Толстой: Борис Михайлович, всё-таки вы склонны пребывание Горького за границей до 1928 года считать эмиграцией?
Борис Парамонов: Условной эмиграцией. В белоэмигрантской прессе он не участвовал, но широко продолжал издаваться в России. Была налажена широкая торговля авторскими правами через подставное издательство Ладыжникова (или Ладыженского? не помню), и на эти деньги он вполне комфортабельно жил в Италии на шикарной вилле 18-го века.
Иван Толстой: Об этом периоде лучше всех написал Владислав Ходасевич, чрезвычайно ценные мемуары – не только о его итальянском сидении, но и о Горьком-человеке. Его психологический портрет Горького помогает многое понять в горьковской последующей эволюции:
Диктор: «В помощи деньгами и хлопотами он не отказывал никогда. Но в его благотворительстве была особенность: чем горше проситель жаловался, чем более падал духом, тем Горький был к нему внутренне равнодушнее,- и это не потому, что хотел от людей стойкости или сдержанности. Его требования шли гораздо дальше: он не выносил уныния и требовал от человека надежды - во что бы то ни стало, и в этом сказывался его своеобразный, упорный эгоизм: в обмен на свое участие он требовал для себя права мечтать о лучшем будущем того, кому он помогает. Если же проситель своим отчаянием заранее пресекал такие мечты, Горький сердился и помогал уже нехотя, не скрывая досады.
Упорный поклонник и создатель возвышающих обманов, ко всякому разочарованию, ко всякой низкой истине он относился как к проявлению метафизически злого начала. Разрушенная мечта, словно труп, вызывала в нем брезгливость и страх, он в ней словно бы ощущал что-то нечистое. Этот страх, сопровождаемый озлоблением, вызывали у него и все люди, повинные в разрушении иллюзий, все колебатели душевного благодушия, основанного на мечте, все нарушители праздничного, приподнятого настроения.
Осенью 1920 года в Петербург приехал Уэллс. На обеде, устроенном в его честь, сам Горький и другие ораторы говорили о перспективах, которые молодая диктатура пролетариата открывает перед наукой и искусством. Внезапно А. В. Амфитеатров, к которому Горький относился очень хорошо, встал и сказал нечто противоположное предыдущим речам. С этого дня Горький его возненавидел - и вовсе не за то, что писатель выступил против советской власти, а за то, что он оказался разрушителем празднества, trouble fete.
В "На дне", в самом конце последнего акта, все поют хором. Вдруг открывается дверь, и Барон, стоя на пороге, кричит: "Эй... вы! Иди... идите сюда! На пустыре... там... Актер... удавился!" В наступившей тишине Сатин негромко ему отвечает: "Эх... испортил песню... дур-рак!" На этом занавес падает. Неизвестно, кого бранит Сатин: Актера, который некстати повесился, или Барона, принесшего об этом известие. Всего вероятнее обоих, потому что оба виноваты в порче песни.
В этом - весь Горький. Он не стеснялся и в жизни откровенно сердиться на людей, приносящих дурные вести. Однажды я сказал ему:
- Вы, Алексей Максимович, вроде царя Салтана:
В гневе начал он чудесить
И гонца велел повесить.
Он ответил насупившись:
- Умный царь. Дурных вестников обязательно надо казнить.
Может быть, этот наш разговор припомнил он и тогда, когда, в ответ на "низкие истины" Кусковой, ответил ей яростным пожеланием как можно скорей умереть.
Самому себе он не позволял быть вестником неудачи или несчастия. Если нельзя было смолчать, он предпочитал ложь и был искренно уверен, что поступает человеколюбиво».
Борис Парамонов: Ну да, особенно о патологической и в то же время какой-то детской лживости Горького. Но об этом поговорим позднее, когда коснемся темы социалистического реализма.
А пока я снова хочу вернуться к критикам, к тому же Чуковскому, написавшему в 1924 году замечательную работу «Две души Максима Горького».
Иван Толстой: Это была, кажется, последняя работа Чуковского в жанре литературной критики.
Борис Парамонов: А это, как говорится, умри, Денис, лучше не напишешь. Чуковский увидел в 24-м году многое из того, что уже сам Горький перестал в себе видеть. Тут нужна обширная цитата:
Диктор: «Хозяйственная, деловитая Русь, - у нее еще не было поэта, и знаменателен и исторически-огромен тот факт, что аот поэт наконец появился, и там, где доселе была пустота, стали-таки сбегаться, скопляться какие-то крупицы поэзии. Это показательно, ибо в каждую эпоху жизнеспособна лишь та идеология, которая вовлекает в свой круг художество эпохи. Дело Востока проиграно: у Востока нет уже Достоевского, а только эпигоны Достоевского. Нет Толстого, а только эпигоны Толстого. Не наследники, а последыши. Горький же – ничей не эпигон. Он не потомок, а предок. Начинается элементарная эпоха элементарных идей и людей, которым никаких Достоевских не нужно, эпоха практики, индустрии, техники, внешней цивилизации, всякой неметафизической житейщины, всякого накопления чисто физических благ, - Горький есть ее пророк и предтеча… Горький пишет не для Вячеслава Иванова, а для тех примитивных, широковыйных, по-молодому наивных людей, которые – дайте срок – так и попрут отовсюду, с волги, из Сибири, с Кавказа ремонтировать, перестраивать Русь».
Читать дальше