На такой отвлеченной ностальгической ноте завершалось биение историософских фанфар Данилевского, которое тут же подхватило и продолжило дальше «охранительное и зиждительное» направление русского консерватизма (К.Н. Леонтьев, М.Н. Катков, Л.А. Тихомиров и др.).
3. Религиозное реформаторство . Из недр славянофильства вышло такое идейное образование, как религиозное реформаторство, отразившее глубочайший кризис официальной церковности. Неслучайно в «эпоху великих реформ», т. е. в 60-70-е гг. XIX в. одним из важнейших был вопрос о церковных преобразованиях: «Общим было сознание „лжи церковной“ и требование свободы и гласности» [ Г.В. Флоровский ]. В этой обстановке предпринимаются попытки как-то обновить ортодоксальное православие, придать ему видимость соответствия «интересам русской мысли» [М.Н. Катков]. Об этом свидетельствует появление работ апологетического характера, в частности, двухтомного «Православно-догматического богословия» (1856) митрополита Макария (М.П. Булгакова), в котором вера обосновывалась с позиций разума и науке отводилось место в пределах религии. Это не могло устроить ни славянофилов (Хомяков назвал труд Макария «восхитительно-глупым»), ни позднейших представителей «русского религиозного ренессанса» (для Бердяева он был «снимком с католической схоластики»). Вызов против ортодоксально-церковных новаций — и религиозное реформаторство, развившееся в двух взаимосвязанных, но вполне самостоятельных формах — почвенничества и толстовства.
а) Почвенничество . Идея «почвы», «родственного единения с народом», провозглашенная славянофилами, нашла необычайно яркое, темпераментное выражение в творчестве Ф.М. Достоевского (1821–1881). В этом смысле он сам причислял себя к «московским мыслителям», охотно проводя историко-социальные параллели между русским и европейскими народами [17] Когда Достоевский узнал, что Страхов считал немцев умной нацией («они порох выдумали»), он с негодованием писал: «Да их жизнь так устроилась. А мы в это время великую нацию составляли, Азию навеки остановили, перенесли бесконечность страданий, сумели перенести, не потеряли русской мысли, которая мир обновит, а укрепили ее, наконец немцев перенесли, и все-таки наш народ безмерно выше, благороднее, честнее, наивнее, способнее и полон другой, высочайшей христианской мысли, которую и не понимает Европа с ее дохлым католицизмом…».
.
Однако Достоевский не вполне соглашался с тем, как понимали православие славянофилы: не церковь, а только Христос воплощал для него богооткровенную истину. Он надеялся, что хоть Данилевский «укажет в полной силе окончательную сущность русского призвания, которая состоит в разоблачении перед миром русского Христа». Достоевскому казалось, что «наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение его», а потому быть с народом — значило иметь Христа, терять же связи с ним — становиться атеистами или нигилистами.
Дело не только в чувстве «духовного единения», которое дается верой в Христа; без Христа сам человек стоит за чертой морали. Христос помогал Достоевскому разрешить трагическую антиномию человеческого существования: с одной стороны, греховность, низменность его природы, с другой — восприятие и участие в ней Христа, вочеловечение Бога. Мысль Достоевского была занята проблемой зла, его всю жизнь мучил вопрос о безмерности и цели человеческого страдания. В своей историософии он больше погружался в дебри антропологии и психологии, индивидуализируя этические стереотипы в художественных образах.
Хотя в произведениях писателя немало «прекрасных натур, награжденных Богом», в принципе он был склонен сомневаться в добром начале человека. Устами своих героев Достоевский откровенно заявлял: «И совсем люди не так прекрасны, чтобы о них так заботиться» [«Подросток»]; «Чтобы полюбить человека, надо, чтобы тот спрятался, а чуть лишь покажет лицо свое — пропала любовь» [«Братья Карамазовы»]. В его представлении человек сам по себе, в своем материальном естестве — сосуд всевозможных пороков и злодеяний. Человеческая природа, не обузданная верой, порождает безмерный эгоизм, ненасытную жажду к удовлетворению и приумножению чувственных потребностей. В своей свободе человек устремляется к собственной погибели. Старец Зосима, этот безусловный литературный двойник Достоевского, рассуждал: «Провозгласил мир свободу, в последнее время особенно, и что же видим в этой свободе ихней: одно лишь рабство и самоубийство! Ибо мир говорит: „Имеешь потребности, а потому насыщай их, ибо имеешь права такие же, как и у знатнейших и богатейших людей. Не бойся насыщать их, но даже преумножай — вот нынешнее учение мира“… Понимая свободу как преумножение и скорее утоление потребностей, искажают природу свою, ибо зарождают в себе много бессмысленных и глупых желаний, привычек и нелепейших выдумок. Живут лишь для зависти друг к другу, для плотоугодия и чванства». Достоевский не считал человека законченным, вполне предрасположенным к нравственной жизни существом. Он у него подвержен страстям и неустойчив перед греховным соблазном. Фактически Достоевский возрождал мистицизм афонского старчества (представителем которого был и Нил Сорский) с его культом очистительного страдания и обрядовой дисциплины.
Читать дальше